Мне довелось играть с Собольщиковым-Самариным несколько пьес А. П. Чехова. Как ни странно, в таком меркантильном городе, каким был в те годы Ростов-на-Дону, пьесы Чехова имели настоящий успех. «Три сестры», «Вишневый сад», «Дядя Ваня» и «Чайка» в течение нескольких лет не сходили с репертуара и ежегодно возобновлялись.
Н. И. Собольщиков-Самарин играл дядю Ваню, Тригорина в «Чайке», Лопахина в «Вишневом саде». Несмотря на то, что во всех этих пьесах я играла вместе с Собольщиковым-Самариным, его дядя Ваня как-то улетучился из моей памяти. Тригорин в «Чайке» тоже побледнел от времени, но зато Лопахин в исполнении Николая Ивановича стоит передо мной как живой во всей своей яркости и убедительности: сильный, крепкий, предприимчивый, со здравым смыслом и русской смекалкой. Лопахин знает цену деньгам, знает, где и как их добыть и приумножить. Таким являлся перед зрителями Лопахин – Собольщиков-Самарин.
Чувствуя и понимая Чехова, Собольщиков-Самарин не допускал никакой грубости в трактовке образа. В своем наступательном движении его Лопахин не проявляет ни купеческого самодурства, ни кулацких инстинктов, он не крушит, не топчет свои жертвы, но осторожно подготовляет удар. В 1-м действии Лопахин – Собольщиков деловито, но страстно желая спасти Раневскую от неминуемой гибели, находит выход. Осуждая беспечность, дворянскую дряблость, Собольщиков-Самарин не отказывает Лопахину в нежных чувствах. Он искренне жалеет Раневскую. «Мой отец, – говорит Лопахин, – был крепостным у вашего деда и отца, но вы, собственно вы, сделали для меня когда-то так много, что я забыл все и люблю вас, как родную… больше, чем родную». Собольщиков-Самарин не боится выявить эту сторону души Лопахина, не боится упрека в ненужной чувствительности; утрачивая прямолинейность, образ не лишается своей силы, выигрывает.
В 3-м действии – кульминация роли. Когда Лопахин возвращается с торгов, купив имение, он, увидя Раневскую, как-то застенчиво улыбается, не решаясь нанести ей удар, объявить о своей покупке; чувствуется, как в нем клокочет радость, но он подавляет ее. На вопрос Раневской: «Продан вишневый сад?» Лопахин – Собольщиков долго молчит и наконец с трудом выдавливает из себя: «Продан». Говорит он тихо, деликатно, как бы упрекая себя. Любовь Андреевна спрашивает: «Кто купил?» – и Лопахин отвечает: «Я купил».
Это «Я купил» Собольщиков-Самарин произносил с каким-то выдохом, как будто бросаясь в пропасть. Дальше: «Я купил! Погодите, господа, сделайте милость, у меня в голове помутилось, говорить не могу…» – эти слова Собольщиков-Самарин говорил растерянно, желая осознать что-то неожиданно случившееся, полное торжества и радости. Отсюда возникает смех Лопахина, сначала несколько застенчивый, а потом бурный, безудержный, торжествующий: «Вишневый сад теперь мой! Мой!»
Затем он как одержимый, пьяный не от выпитого вина, а от нежданной, с ума сводящей радости, не видя никого и ничего, как в бреду кричит: «Эй, музыканты, играйте, я желаю вас слушать! Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду…» и т. д. Только в этих словах Собольщиков-Самарин позволял себе некоторую грубость расходившейся крестьянской души, мстящей за вековое рабство своих предков-крепостных. Тем сильнее был контраст с его нежными, полными человеческого сострадания интонациями в словах, обращенных к плачущей Раневской: «Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь».
И дальше – в последние слова своего монолога Собольщиков-Самарин вкладывал мечту Чехова: «О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь». Эти слова Собольщиков-Самарин произносил вдумчиво, с какой-то пророческой жаждой.
В 4-м действии Собольщиков-Самарин играет Лопахина человеком определившимся, стабилизировавшимся, нашедшим свой путь и неуклонно идущим по этому пути. Отбросив всякую чувствительность, всякую жалость, он деловито распоряжается, с сознанием своего права – хозяина вишневого сада.
Роли, которые Николай Иванович играл из года в год, были крепко сделаны, и в них он имел большой и заслуженный успех. В небольшой труппе, при двух, а то и трех премьерах в неделю, ему приходилось довольно часто играть. А если принять во внимание еще его огромную работу – директора, руководителя и режиссера театра, то станет понятным, что он не всегда мог хорошо готовить и знать текст роли.
В театре он создавал настоящую, здоровую, бодрую атмосферу и заражал нас своей неутомимостью, своей неукротимой энергией.
После революции, когда театры перешли из частновладельческих рук в государственные и зажили новой жизнью, Николай Иванович, вернувшись в свой любимый город Горький, отказался от актерской работы и всецело посвятил себя художественному руководству театром и режиссерской работе. Это был самый плодотворный период его творческой жизни.
Кончилась провинциальная спешка, когда надо было с 3–4 репетиций организовать спектакль, когда выручала интуиция. Создались условия, в которых каждый мог во всю мощь своих талантов проявить себя. Николай Иванович Собольщиков-Самарин, вооруженный громадным опытом, накопив знания, продумав, пересмотрев свой духовный багаж и перестроив многое в методах своей режиссерской работы, широко, в полную меру, развернул свою режиссерскую деятельность.
Здесь мне хочется привести письмо H. H. Синельникова к H. И. Собольщикову-Самарину, которое красноречиво характеризует высокогражданское и требовательное отношение к своей деятельности этих корифеев русского провинциального театра.
Старый товарищ, дорогой Николай Иванович!
Как странно сложилась жизнь: Вы и я, десятки лет отдавшие свой труд одному и тому же делу, не только не работали совместно, но и встречались друг с другом за прошедшие многолетия какой-нибудь десяток раз, да и то как-то мимолетно.
Оба мы служили одной цели – поднять на должную высоту провинциальный театр, показать провинции искусство в его огромной красоте и правде. Служение очень трудное, особенно в условиях, которые нас окружали в прежние времена.
Жизнь шла. До нас обоих доходили слухи о наших достижениях, удачах и неудачах – мы знали друг о друге «по слухам», но… когда настало время седины и морщин, Вы, дорогой Николай Иванович, однажды сели за стол и написали мне большое письмо. Вам понадобилось поделиться мыслями, сказать слова, которые говорят близкому человеку, сказать о чем-то задушевном – для этого Вы остановились на мне, на человеке почти Вам незнакомом. Я тотчас отвечал Вам так же душевно, и это повторялось несколько раз: что-то серьезное случалось в нашей жизни, и мы, люди, как будто далекие, стучимся друг к другу, чтобы поговорить «по душам».
Наступило время подводить итоги многолетнего труда, и здесь опять как-то странно складываются обстоятельства: 10-го марта 1934 г. – пятидесятилетие Вашей трудовой жизни, 2-го того же марта и того же 1934 г. – отмечается 61 год моей беспрерывной сценической деятельности.
Оба мы прожили большую трудовую жизнь, горячо служа одному и тому же делу. Оба мы, в одно и то же время, подводим итоги тому, что мы сделали в прошлом. Оба мы, мало знакомые, в трудные минуты изредка писали друг другу задушевные слова, и понятно, как Вы близки мне в эти торжественные минуты, с какой душевной теплотой, поздравляя Вас, я обнимаю и целую Вас, дорогой старый товарищ. По слухам знаю, что силы у Вас еще много. Работайте дольше, дольше будьте у искусства.