Под «никто» он подразумевал Вима.
Соня бывала у него наездами, потому что Фрэнсис ходила в школу. Как-то вечером, когда они сидели на террасе, любуясь светлячками, Кор вдруг сказал:
— На случай, если со мной что-то случится: я хочу, чтобы у нас и детей был фамильный склеп. И я хочу конный катафалк. — Кор вполне допускал, что не выживет в этом конфликте.
Соня робко предположила, что, может быть, Вим прав и лучше все-таки заплатить.
Кор взорвался. Он посчитал ее слова предательством.
— Ты что, собираешься сдать меня, как Носяра? Этот Иуда? Если ты так считаешь, можешь отправляться к своему братцу, и чтобы я тебя больше в глаза не видел! — проорал он.
Его ярость потрясла Соню. Она сказала, что не имела в виду ничего подобного, а просто беспокоится за него и детей. Их жизни стоят дороже любых денег.
Тем не менее Кор был непреклонен: деньги ничего не решат.
Соня попала в тиски между мнением мужа и мнением брата. И лучшее, что она могла придумать в этой ситуации, — не вмешиваться. Кор всегда решал все сам, вот и сейчас пусть решает.
На французской ферме Кору долечили челюсть и вставили зубные протезы. Затем он переехал в гостиницу «Мартен Шато дю Лак» в бельгийском Женвале. Соня продолжала ездить туда и обратно, но это становилось все труднее совмещать с учебой детей.
Каждый раз по возвращении домой Соня встречала на пороге Вима с одним и тем же вопросом: он хотел знать, где Кор. И Соня врала ему, что тоже не знает.
Часть I. Дела семейные. 1970–1983
Прослушка (Виллем и Астрид)
В: Я в стельку. Хреново мне. Но все нормально.
А: Что?
В: Нормально, потому что… Ну ты знаешь, времена меняются.
А: Да уж.
В: Говорю тебе: продолжение точно будет.
А: Да, я понимаю.
В: Наверное, не сразу…
А: Да.
В: Какое-то время потребуется, но верняк на миллион процентов — продолжение будет.
А: Я знаю.
В: А раз так, то знаешь чего? Вот будет ответочка. И как я там себя буду ощущать, и что со мной будет, и так далее — вот тогда и буду решать, что делать.
А: Да.
В: Но сейчас я себя так чувствую…
А: Да.
В: Погода эта…
А: Всю дорогу льет…
В: Ей бы надо как следует врубиться, во что это ей станет, она же психованную изображает, так?
А: Да.
В: Она же толковая, да? Вот что я скажу, Ас (наклоняется ко мне и шепчет), когда видишь, как он к тебе подбегает с этой штукой, понимаешь, что вот он, этот момент. И знаешь, что это все.
А: Ну…
В: Это же просто обидно.
А: Опять ты за свое.
В: А почему они на машинах, чего они кругами-то все ходят? Они что, самые умные? Все это кончится совсем плохо, так ведь? Так или нет?
А: Да.
В: Собственно, как вообще все в этой жизни. Все, что она делала, вышло ей боком. Спасибо тебе, Ас. И вот чего, Ас, тебе не стоит ни о чем беспокоиться.
А: Да я и так не…
В: Никогда и ни о чем вообще. Пока, милая.
А: Ну пока.
Мама (2013/1970)
Мама позвонила мне в семь утра, что было слишком рано для нее. Обычно она встает ровно в восемь и начинает день с кормления кота, завтрака, приема таблеток от давления и сердца и звонков дочерям. Ранний звонок означал: что-то не так.
— Привет, мам, ты уже встала? — спросила я.
— Да, я на ногах с половины седьмого. Твой дорогой братец заезжал сегодня с утра пораньше.
Эта, казалось бы, будничная фраза означала, что с Вимом опять какая-то проблема.
— Приятно слышать, — ответила я, намекая, что понимаю — визит был отнюдь не из приятных.
— Заскочишь сегодня? Я купила тебе сушеных ананасов. — На самом деле это означало: приезжай немедленно, мне нужно тебе кое-что сообщить, и это срочно.
— Отлично, сегодня заскочу, — сказала я. Имелось в виду: я приеду прямо сейчас, потому что знаю, что нужна тебе. — Ну пока, мамочка.
— Хорошо. Пока.
* * *
Так мы общаемся друг с другом с 1983 года: у каждой фразы может быть двойное дно, в каждом будничном разговоре присутствует смысл, известный только членам семьи. Мы начали так разговаривать, когда стало известно, что Кор и Вим похитили Фредди Хайнекена.
С тех пор Министерство юстиции установило за нашей семьей наблюдение, и все наши телефонные звонки поставлены на прослушку. Мы были вынуждены научиться особому языку, известному только внутри семьи.
Помимо языка намеков, который мы использовали в разговорах с Вимом, мы изобрели собственный способ обсуждать его дела между собой. Вим опасался представителей власти, а мы опасались Вима.
Поэтому я точно поняла, что хочет сказать мама, хотя любой, кто нас подслушивал, не услышал бы ничего интересного.
Решив кое-какие рабочие вопросы, я поехала к маме. Прожив несколько лет в южной части Амстердама, мама переехала обратно в Йордаан, в центр города, где семья жила раньше и где прошло наше детство. Я знала каждый камень на мостовых между улицами Палмграхт и Вестерстраат, где протекала моя жизнь от рождения в 1965 году до пятнадцатилетнего возраста, когда мы переехали в Стаатслиден.
Раньше Йордаан был рабочим районом — районом городской бедноты, если говорить точно. Его жители называли себя «йордаанскими». Это были своенравные люди, не склонные скрывать свои чувства, но относившиеся друг к другу с уважением — по принципу «живи сам и давай жить другим». Начиная с семидесятых в этом историческом живописном районе стала селиться более образованная молодежь, и в конце концов он стал исключительно популярным местом. По мере прибытия «чужаков» коренных йордаанских становилось все меньше. Маме нравилось жить там в окружении давно знакомых ей людей.
Я припарковалась на улице Вестерстраат и пошла к ее дому. Мама ждала меня у входной двери. Трогательная милая старушка, такая хрупкая в свои семьдесят восемь.
— Привет, мам. — Я поцеловала ее в слегка морщинистую щечку.
— Здравствуй, дорогая. — Мы сели на кухне, как всегда.
— Чаю выпьешь?
— Да, с удовольствием.
Немного повозившись на кухне, она поставила на стол две кружки.
— Итак, что происходит? Я вижу, ты плакала. Он что, опять тебя доставал? — спросила я.
— Еще как. Он хочет зарегистрироваться по моему адресу, а я этого не хочу, я просто не имею права, это коммунальное жилье для престарелых, и детям сюда нельзя. Если бы я на это пошла, начались бы неприятности и меня могли бы выставить на улицу. Он рассвирепел, когда я ему отказала, и его опять понесло. Я плохая мать, не хочу ничего делать для своего ребенка… Хорош ребеночек! Ему пятьдесят шесть лет! Он все время орал так, что я боялась, как бы соседи не услыхали. Он прямо вылитый отец, просто копия. — Мама повторяла это раз за разом, словно ей нужно было произнести это вслух, чтобы поверить.