Книга Картинки с выставки, страница 19. Автор книги Александр Генис

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Картинки с выставки»

Cтраница 19

Восприняв этот урок, лучшие ученики Востока на Западе уже не изображали «идею» картины, а делились ею с аудиторией. Отказываясь вносить в произведение принесенный с собой смысл, художник изымал себя из своего произведения. Эта смиренная объективность пришла с Востока, где человек не противостоит природе, а ощущает себя ее частью.

Наглядным этот принцип делает сравнение двух знаменитых произведений со схожим сюжетом, созданных примерно в одно время: «Девятый вал» (1850) Айвазовского и «Большая волна» (1831) Хокусая. У картины Айвазовского, как у всякой рассказанной по аристотелевским правилам истории, есть начало, середина и конец. Заморозив мгновение, художник остановил сюжет в момент его высшего трагического взлета. Идея картины раскрывается в аллегорическом конфликте с морем: слепая дерзость человека, вступившего в соперничество с не менее слепой, но более могущественной силой.

В «Большой волне» Хокусай решает тот же сюжет не драматическими, а декоративными средствами. Условно очерченный 15-метровый (как подсчитали искусствоведы) морской вал с загибающимися, как когти дракона, хлопьями пены занимает бо́льшую, но не центральную часть листа. Строго посередине изображена почти незаметная Фудзияма. Ее равнобедренный абрис уравновешивает буйство моря. Взаимодействие горы и воды (двух непременных элементов восточного пейзажа, который так и называется по-китайски – «шань-шуй») исчерпывает разнообразие мира и обнажает его устройство: нет движения без покоя, нет покоя без движения. У Хокусая человек не противостоит стихии, а вписывается в нее. Там, где у Айвазовского искусственная геометрия связанных в плот бревен, у Хокусая – мягкий изгиб лодок, повторяющих плавный взлет волны. Неудивительно, что моряки Айвазовского потерпели поражение в схватке с океаном, с которым и не сражались мореходы Хокусая.

Вдохновленный им Клод Дебюсси написал симфоническую поэму «Море», где передал свое впечатление от «Большой волны». Его импрессионистское сочинение не ищет обычного для западной музыки напряжения и разрешения. Оно само напоминает щепку в море, которая колеблется вместе с волной, составляя с ней одно неразрывное и потому неуничтожимое целое. Это гармония не разрешенного, а несостоявшегося конфликта. Дальневосточная живопись не знала трагического измерения. Впервые попав в западный музей, китайские художники назвали все собранные там полотна «картинами войны».


Западное восхищение гравюрами скорее оскорбляло, чем радовало японцев. На их вкус, в гравюрах было слишком много реализма: жизнеподобие заменяло «универсальную истину» подлинной – монохромной – живописи. Даже Хокусая с высокомерным неодобрением знатоки-литерати называли «японским Диккенсом». Дальневосточная эстетика требовала от художника черно-белых свитков, изображавших горы и реки. На классический вкус яркие, как та же берлинская лазурь, цвета гравюры казались аляповатыми, хоть и популярными поделками. По этому их первая выставка в самой Японии состоялась лишь в 1898 году, через несколько десятилетий после того, как они завоевали Европу.

Асимметрия реакций – не исключение, а правило. На родной почве языка и жанра прививается лишь то чужое, что сразу и похоже, и не похоже на свое. Так Пушкин вписал Вальтера Скотта в отечественную историю. Так Блок транспонировал цыганский романс в стихи о Прекрасной Даме. Так Беккет обнаружил космическую трагедию в скетче из варьете. Так французская «Новая волна» нашла экзистенциализм у Хичкока. Так мы с восторгом смотрим переиначенный вестерн Куросавы, пренебрегая пресными мелодрамами Озу. Так Кесьлёвский пересадил заповеди в сериал. Так Пелевин перевел чапаевский анекдот в дзенский коан. Так Тарантино ввел притчу в боевик. Так туристы открывают Россию не в Москве, а в Петербурге: играя роль тамбура между Востоком и Западом, он спасает от кессонной болезни, возникающей от слишком резкой перемены культурного давления.

Опасные связи
XVIII век

Постепенно приспосабливаясь к реальности XXI века, мы ищем ему стилевую рифму, без которой не умеем обжить свое время. Предыдущее столетие, как писали его философы от Бердяева до Умберто Эко, считало себя «новым Средневековьем». Окончившись падением Берлинской стены, эта бурная эпоха перепрыгнула, как тогда думали многие, в викторианский XIX век с его головоломным геополитическим пасьянсом, хитрой дипломатической игрой, сложным балансом сил и степенным движением к «концу истории». Но на самом деле это была лишь благодушная интермедия, затесавшаяся между двумя грозными веками. По-настоящему новое столетие началось лишь 11 сентября, когда нам открылась его сквозная тема – борьба с варварством.

Суть этого переворота в том, что измученный тоталитарной гиперболой XX век, век Пикассо, «зеленых» и хиппи, любил «благородного дикаря», обещавшего освободить нас от бремени цивилизации. С этим справился террор.

Сегодня, после многих лет экспертизы и целой библиотеки аналитических книг, мы по-прежнему толком не знаем, кто и за что с нами воюет. Зато каждому ясно, что главной жертвой этой войны может стать та хитроумная машина жизни, работу которой мы перестали замечать, пока террористы не принялись уничтожать ее детали. Взрывая и нивелируя, террор компрометирует прежнего идола – простоту, возвращая всякой сложности давно забытое благородство.

Проверенный историей ответ на вызов террора – рафинированный разум нового Просвещения, открывшего нашей эпохе ее истинного предшественника – XVIII век.

Эта мысль пришла мне в голову в Метрополитен, на выставке «Опасные связи» [20]. С помощью костюмов, мебели и безделушек кураторы рассказывают о непревзойденной по элегантности предреволюционной Франции – эпохе Людовика XV и мадам Помпадур, легкомыслия и педантизма, безбожия и красоты, всеобщего закона и бездумной прихоти.

Я пристрастился к этому совсем уж чужому нам времени лишь тогда, когда обнаружил в нем забытые в двадцатом, но актуальные в двадцать первом столетии достоинства. Восемнадцатый век – первая примерка глобализации – объединил Запад своим универсальным вкусом, сделавшим все страны Европы неотличимыми друг от друга. Когда я читал бесконечные и, честно говоря, скучные мемуары Казановы, меня поразило, что великий авантюрист объездил весь цивилизованный мир, ни разу не споткнувшись о национальные особенности. Он всюду чувствовал себя как дома – от столичного Парижа до моей провинциальной Риги, узнать которую мне в его писаниях так и не удалось.

Как в сегодняшнем интернациональном молле, Европа была бескомпромиссным космополитом. Она говорила на одном языке – рококо, поклонялась одной богине – Венере.

От этой странной эпохи до нас, кажется, ничего не дошло, кроме, конечно, самой цивилизации, которую и придумал, и окрестил XVIII век. Забираясь в его шелковые потроха, мы находим в них драгоценную игрушку, ставшую тем, что теперь зовется Западом, давно, впрочем, распространившимся на все четыре стороны света.

В XVIII веке цивилизация была еще совсем хрупкой причудой, занимавшей лишь ту тонкую прослойку (меньше 1 %), которая могла себе позволить предельно усложнить жизнь, лишив ее всего естественного. Природа и культура словно поменялись местами. Регулярный дворцовый парк стал торжеством геометрии, зато интерьер превратился в лес чудес. Снаружи все подчинялось расчету и логике, внутри правил криволинейный произвол. Обольщенная краснодеревщиками натура ластилась сладострастными изгибами. Письменный стол подражал раковине, книжный шкаф обвивали лианы, столы росли из ковра, по которому разбегались стулья на паучьих ножках. Всю эту деревянную флору и фауну пышно, как мох камни, покрывало золото, растущее на стенах, шкафах и канделябрах. Французы не жалели драгоценного металла, предпочитая не держать золотой запас нации в тупых кирпичах, а отливать из него обеденные сервизы.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация