– Мы очень хотели бы тебя оставить, – объявляет Мама Копии за ужином за день до Рождества (до этого весь день вместе наряжали елку, упаковывали тайком какие-то подарки каждый в своей комнате, составляли список продуктов, обычные праздничные хлопоты). – Но оставить нельзя. Если оставляешь, это будет кто-то из нас.
– Это совсем не обязательно мне даже говорить, – улыбается Копия. – Я же специально пришел, чтобы быть вашей запланированной потерей. И нас учили отвечать так, как я сейчас отвечаю, поэтому это даже не совсем то, что я думаю.
– Мы просто знаем, что есть опция, при которой можно оставить, – смущается Мама. – И не хотим, чтобы ты подумал, что мы не думали о том, чтобы воспользоваться ей. Мы не хотим, чтобы ты думал о нас плохо.
– Как я могу думать о вас плохо, – улыбается Копия. – Я же вы, я же один из вас.
При этом Мама отчетливо понимает, что Копии даже не очень интересно оставаться. Глубокой заинтересованности в нем так и не появилось.
Интересно, любит ли он нас, думает Мама. Хотя, наверное, если любовь определяется через уровень жертвенности, все-таки любит. Но если через заинтересованность – тогда вообще непонятно. Какой-то совсем себе на уме.
В некий момент Мама ловит себя на том, что думает ужасное. Если потерей будет Папа, думает она, Копия поможет справиться с горем и вообще как-то наладить быт. А вот если потерей будет она сама – тогда, конечно, у детей никакого будущего. Эти будут только сидеть вдвоем и в шахматы играть одинаковыми жестами.
Мама интересуется у Копии, как оно там у них обычно происходит. Выясняется, что Копия просто выключается: они все работают ровно до Рождества, а потом прекращаются, когда наступает отсчет актуального налогового года, и на следующий день приезжают специальные службы и все делают, что положено.
Правда, выключается Копия в случайный, неожиданный момент – поскольку концепция случайной потери оказалась важнейшим и неотменимым элементом существования времени-пространства в его актуальной версии, происходить все должно все равно случайно (это Мама заглянула в техпаспорт Копии; но есть вероятность, что она трактовала все неверно, – возможно, это важнейший и неотменимый элемент чего-то другого, о чем нам прямо не сообщают, думает она).
Неотменимо, неотменимо. Мама долго думает это слово перед сном, и ей снится синее, гудящее неотменимо, похожее на раздутый до предела воздушный шар наизнанку, где вместо внешнего и внутреннего воздуха синяя тугая бескрайняя резина с запахом ветра и дождя, а между запахом ветра и запахом дождя – тончайшая пленка воздуха в форме шара, и вот она-то и есть неотменимо, и куда-то плывет сквозь резиновую синюю бесконечность, движение внутри которой затруднено и невозможно, но при этом – неотменимо.
Рождество было тревожным. Все боялись, что это случится прямо сейчас, в этот момент, но все не случалось; как-то дошло даже до торжественного стола и пламенного, огненного выноса шипящей индейки из духового оркестра кухонных печей, и тут уже все расслабились. Папа открыл шампанское. Пили, праздновали, даже пели какие-то песни все вместе, Папа все подливал себе и подливал. Ребенок 2 сидела на коленях у Копии и украдкой тоже пила шампанское. Мама подумала: вдруг это тот самый момент, тот самый момент, какая будет травма для Ребенка 2. Но это был все еще не тот момент.
Мама налила себе еще шампанского, собственноручно открыв третью бутылку, – у нее были крепкие пальцы, Мама в юности играла на аккордеоне – и комната закружилась, как бумажные бабочки в окне на мартовском ветру, когда разбивают форточку камнем с улицы. Оказалось, это Ребенок 2 уронила бокал. Но это был все еще не тот момент.
Когда собирались спать, Копия все еще был в порядке, улыбался, как обычно. Уложив детей, Мама и Папа провожают его до комнаты, целуют на прощание по очереди. Маму немножко шатает от шампанского и разбитой где-то внутри сердца форточки. Оказалось, что ее сердце и было тем самым камнем снаружи.
– Я боялась, что это случится в момент поцелуя, – потом признается она Папе.
– Я тоже, – признается Папа в ответ.
Мама снова не может уснуть, все кружится. Папа храпит. Маму немного тошнит. Она тихо встает, держась за стену, крадется к спальне Копии, заглядывает туда, осторожно приоткрыв дверь. Одеяло вздымается: дышит. Это все еще не тот момент.
Наверное, это случится ночью, думает мама, в самое неожиданное время. Она идет на кухню, садится за стол, щедро усыпанный терпко пахнущим мандариновым ковром. Идет дождь: редкое Рождество, когда дождь. Бывает белое Рождество, бывает водяное, думает мама, и ей тут же становится неловко, как всегда бывает, когда думаешь что-то неловкое. Можно ли полюбить кого-то за месяц, рассуждает Мама, было ли это так неизбежно, связано ли это вообще с любовью, а если бы в нем не было нашей крови, было ли бы это так же неизбежно? Как бы оно было, если бы оно было иначе? Но Мама не может понять, как все могло бы быть иначе, поэтому она выпивает еще один бокал шампанского, потом еще один, и где-то в шесть утра идет спать, прислушиваясь к неслышным шорохам внутри камина, не идет ли кто (она была готова уже дать отпор).
По дороге снова заглядывает в спальню: спит, дышит. Все дома, думает мама, как хорошо, теперь наконец-то можно заснуть, это все еще не тот самый момент, или даже уже не тот самый момент, и теперь сколько бы ни было нас, мы все проснемся в полном составе.
Утром Мама просыпается от тошноты, головной боли и непривычных, оглушающих спазмов в животе. Она долго-долго лежит с закрытыми глазами, слушая обычные утренние звуки в гостиной: кажется, там все разворачивают подарки. Все получилось, думает она. Интереса к тому, каким образом все получилось, у Мамы почему-то совершенно нет, но теперь она наконец-то понимает, что крови и любви – действительно достаточно.
Номер сто
Пожилой профессор ехал на важную встречу и потерял по дороге портфель, или дело было так – вышел из автобуса, а портфеля нет.
Автобус – саранчово-зеленый, увитый праздничными летними лентами городской маршрут номер сто – плавно уплывал за поворот, будто медленный и торжественный свадебный торт, вносимый невидимыми подземными официантами в светлый рай проспекта Победы. Профессор было решил побежать за автобусом, таким непривычно тягучим казался его душный, дурманящий реверанс, но остановил себя в нелепом полупрыжке, вздумав размахнуть для инерции всей тяжестью кожаного, книжного, привычного: потерял!
Он никогда ничего не терял еще, и тут впервые потеря, да еще такого важного – там лежала вычитанная и вся вдоль-поперек исчерканная, выправленная, как полк солдат, диссертация его свежего, вероятно последнего, аспиранта, как с грустью и чувством упоительной ответственности иногда думал он сам, – последнего, выдали последнего, дальше тишь. Может, действительно последнего, мысленно ахнул он, началось. Портфель забыл, потом что забудет, плащ? Кошелек? Имя забудет вначале, потом возраст (вот тогда и побежит за автобусом резвым пятнадцатилетним хулиганом с ломкими, пористыми костями и одеждой, пахнущей книжной полочкой и чемоданчиком), потом адрес, безымянного старичка нашли на кольцевом маршруте, лежит в отделении безымянных старичков и слушает внутреннее радио, внешнее не понимает уже.