Шершавый обладал необъяснимым даром предвидения: все, на что он обращал внимание Черишева, прорастало и проявлялось в дальнейшей его, Черишева, тягостной и мучительной жизни. На работе это чаще всего помогало. Перед каждым телефонным звонком Черишев слышал голос Шершавого, объявляющий: «это важный», «это неважный», «будет лгать», «отвечай только «да», «первые три минуты молчи». Когда в дверь стучали, Шершавый, как правило, предупреждал его: «голову дурить идет», «завистники, трое человек», «влюблена, но истеричка», «на твое место метит» – а потом смиренно молчал, опасаясь гнева Сталина, явно обладающего некими полномочиями (больше всего доставалось Паулю: за каждую не вовремя показанную ящерицу его на несколько дней отключали от речи вообще, отчего Пауль стонал, как инсультный дед, по ночам, даже снотворные не особенно помогали). Жить с этим всем было невыносимо, но можно. Оказывается, с чем только люди не живут, когда хотят жить, а не лежать перетянутые ремнями на черной скамье. Черишеву было страшно, но идти в клинику было страшнее: он знал, что потеряет жизнь, себя и все вокруг. Через знакомых он достал несколько упаковок антидепрессантов и от души надеялся, что голоса рано или поздно пройдут сами. Его критичное отношение к голосам (он прекрасно понимал, что они – это его собственное расщепленное подсознание) давало надежду на то, что недуг не так уж и тяжел. Голоса его отчасти даже поддерживали.
– Занакс три перед сном прими, – заботливо говорил Шершавый. – Пауль снова стонать будет, не выспишься. Только ровно за два часа до сна, иначе не поможет, будут доноситься стоны и медленная автокатастрофа приснится.
– Что ты его пугаешь? – возмущался Сталин. – Тебя просили его пугать? Это тебе медленная автокатастрофа приснится и экзамен по вышке в Политехе! Человек уже о суициде думает, а ты ему такое говоришь. Тебе надо, чтобы он откуда-нибудь с крыши спрыгнул? Чем ты тогда жить будешь, спрашивается?
Черишев обещал себе: если через неделю не станет лучше, он попробует анонимно сходить к психиатру, объяснить, что у него голоса, но прочих симптомов нет (Черишев ужасно боялся шизофрении, поэтому прочитал про нее все). Бреда величия нет. Про голоса понимает, что ненастоящие (да и сами голоса, кстати, понимают). Работоспособность почти не нарушена, апатии нет, просто устал.
Но прошло еще несколько недель, а лучше не становилось. Шершавый по утрам заикался о кровавом воскресенье (особенно тревожным он становился по субботам, интересуясь у Черишева, не завтра ли он собирается это сделать), Сталин зверел от ярости и выключал Шершавого на сутки, поэтому три воскресенья подряд Черишев сидел за деревянным столом, пытаясь написать статью под тихое бормотание смущенного Пауля, явно старающегося прийти на помощь (Пауль был явно интеллектуал, просто ему не удалось проявиться до конца – если бы он был чьей-то душой, можно было бы предположить, что она не до конца вошла в тело, неловко застряла в рукавчиках, частично зависла в пограничье, по-птичьи трепыхаясь в тугих воротцах, сетчатых сенях подсознания).
– Позвони своей бывшей, – однажды сказал Шершавый.
«Вот и все», – в очередной раз подумал Черишев.
Бывшая была смущена и напугана (это сразу же отметил Сталин, необычайно чуткий эмпат), было понятно, что она до сих пор любит Черишева, хотя после той ужасной истории прошло целых два года.
– Собери вещи и вернись к ней, – приказал Шершавый. Сказал он это и на следующий день, и на следующий.
Черишев в конце концов собрал всю свою библиотеку, обувь, взял даже совершенно нелепую вешалку для носков, и приехал к бывшей, специально выбрав воскресенье – по доброй традиции Сталин уже как бы превентивно налагал на Шершавого воскресные санкции, и это давало возможность побыть некоторое время в ментальной тишине.
– Как это понимать? – спросила бывшая, выглянув из-за двери.
– Я не могу больше, – сказал Черишев. – Я должен был это сделать еще раньше, мне кажется. Я все-таки весь твой. Я чувствую, что это правильно.
(все это ему подсказал Шершавый в качестве безошибочной тактики, сам Черишев не до конца понимал, зачем ему возвращаться к бывшей, он подозревал в этом некое предательство. Шершавому же он безоговорочно доверял с тех пор, как тот предотвратил аварию, приказав Черишеву срочно затормозить на зеленый свет ровно-ровно за секунду до того, как сквозь перекресток промчал мотоциклист-смертник на пылающем огненном шаре)
Бывшая захлопнула дверь.
– Оставайся ночевать в подъезде, – сказал Сталин. – Она тебя любит до сих пор. Утром она тебя впустит. Утром женщина слабее. Всякая тварь с утра слабее, кроме тебя.
Действительно, под утро бывшая выглянула в подъезд, лицо ее исказилось от жалости и испуга: сонный Черишев сидел на коврике и читал крупную ночную, как гигантский мохеровый мотылек, книгу серого мглистого содержания. Бывшая втащила Черишева в квартиру.
– Не чужой, – резюмировала она через пару часов. – Но как так вышло? Где же тебя шатало все это время, как? Почему ты все же вернулся? Она тебя бросила? Все случилось, как я говорила?
Черишев посмотрел в белый-белый потолок. Сталин молчал, Пауль не стонал. Не происходило ничего, в его голове пусто и монотонно текла бесконечная бледная река.
Вечером ему позвонила нынешняя и сообщила, что беременна, почти два месяца. Не знала, как ему сообщить, раздумывала, волновалась, и тут как раз отличный повод: собрал вещи и исчез, как будто чувствовал.
Черишев разозлился на голоса: нынешнюю, очевидно, они вообще не считали за человека, не распространяя на нее свою проницательность. Голоса предательски молчали – точнее, их будто и не было никогда, будто и некому было молчать. В голове Черишева было пусто, как в чужой могиле или черном бархатном ящике от навсегда неопределимого музыкального инструмента.
В понедельник утром в голове по-прежнему было пусто. Голоса исчезли. Черишев излечился.
– Тебя что-то беспокоит, – сказала бывшая. – Я же знаю, что она тебе звонила вчера.
Черишев за эти два месяца привык, что его состояния и мысли безошибочно формулирует его внутренний товарищ Сталин, поэтому первое время не знал, что ответить. Сообщать бывшей о том, что нынешняя беременна, ему не хотелось. Почему-то он чувствовал стыд, но не очень понятно, перед кем из них.
Сообщив нынешней, что ему необходимо подумать и решить, что делать дальше с их отношениями (рыдала в трубку, угрожала прыгнуть с крыши, уехать корреспондентом на войну, принести с улицы всех котов мира), Черишев неуверенно уведомил бывшую, что все время любил только ее одну, недавно пережил в новых отношениях чудовищный нервный срыв и выбрался, кажется, только благодаря тому, что принял правильное решение вернуться. Бывшая не верила, в голове Черишева перекатывалась пустота непонимания, ничто ни с чем не совпадало: назавтра купил не то молоко, замесил в хлебопечке неправильный хлеб, встретил после работы не на той остановке. Не было чудес, не искрило электричество, не выгибалось под пальцами стрекочущее конфетное пространство тягучего счастья, и не из чего было лепить водяную фигуру покоя. Шли безмолвные дни, бывшая молчала и недоверчиво улыбалась, когда Черишеву звонила взволнованная нынешняя, и в целом неприятных голосов вокруг стало намного больше, чем в те благословенные времена, когда не до конца одушевленный, очеловеченный Пауль страдальчески мычал песчаного дракона и стонал коричневую влажную жабу.