– Типичная ситуация, – ухмылялась бывшая, обнаруживая Черишева в прихожей, только-только захлопнув дверь. – Одновременно пришли домой, припарковали машины во дворе наверняка где-нибудь рядом, как-то умудрились подняться на обоих лифтах, а друг друга не заметили, даже в подъезде не столкнулись, все линейно, все ровно друг за другом. Зачем было возвращаться? Потом она снова тебя позовет, позвонит, и начнется: там совпало, тут сошлось, случайно столкнулись на радиорынке, нашли в одно и то же время в разных частях города по совершенно одинаковой золотой сережке (действительно, было – вспомнил Черишев), одновременно вдруг кинулись перечитывать «Братьев Карамазовых» – помнишь же, как все было? Что там было не так?
Черишев, прислонясь к гудящей, как трансформаторная будка, стене коридора, снимал с собственных онемевших ног ботинки – медленно и торжественно, как с мертвого человека.
Голосов больше не было, здоровье вернулось, и вместе с ним вернулись живые, полнокровные человеческие проблемы. Нынешняя продолжала звонить и неуверенно спрашивать, что ей теперь делать с генетическим материалом Черишева, прорастающим в ней бамбуковой жердью, бывшая не могла понять и принять возвращение Черишева (к тому же она как-то прознала о том, что нынешняя ждет ребенка, и непонимание ее разрослось до полнейшего священного ужаса – выходит, Черишев сбежал от ребенка, от своего полноформатного будущего сбежал, ворвавшись с разбегу в мутное, болезненное прошлое?), на работе все тоже как-то догадались о возмутительном поступке Черишева, и пару раз подходили самые бдительные «просто побеседовать» – вероятно, нынешняя приходила на работу или просто списывалась с девочками-рекламщицами, с которыми она успела подружиться-перефрендиться всего-то за пару корпоративов.
Через пару недель Черишев собрал часть вещей (книжки оставил, словно подозревал) и все-таки вернулся к нынешней, объяснив бывшей, что нынешняя без него пропадет, покончит с собой и таким образом с ребенком его тоже покончит, а ведь хочется продолжить себя, дать будущему свою воющую, исчезающую фамилию. Бывшая холодно заметила, что в прошлый раз у Черишева были более веские причины уходить – во всяком случае, сформулированы они были более смертным, отчаянным, загробным образом.
Голоса вернулись практически сразу – как только Черишев лег в постель рядом с угрюмой, холодной нынешней, пахнущей чем-то черным и чужим: терпкий гормональный коктейль будущего.
– Обними ее, дурак, – сказал Шершавый. – Придвинься. Вот, правильно. Обними, не обращай внимания, конечно, будет драться, еще бы, как ты с ней поступил. Не слушай ее, рот ей закрой. Терпи, всем противно, мне тоже, например, наверное, противно все это, что с тобой сейчас происходит. Обнимай давай.
– Ты можешь заткнуться? Человек же человека обнимает, личная вещь происходит между ними, тяжелая, безрадостная! – возмутился Сталин. Черишев с ужасом осознал, что немного соскучился по сталинской амбигендерной взвинченности, он давно ни от кого не слышал подобной интонации: его несчастные женщины по какой-то необъяснимой причине не могли изобразить ничего подобного.
Нынешняя полночи ругалась, плакала, потом ее стошнило Черишеву в подмышку: токсикоз. Помирились.
Голоса вернулись в полном комплекте, но к ним добавился четвертый, собачий. Собака радостно, возбужденно лаяла, подвывая и всхлипывая, ровно четыре раза в сутки. Видимо, собаку выгуливали внутрь его головы, понял Черишев. Или наоборот – выгуливали из головы вон, а все остальное время она лежала и молчала. Собака была никудышно воспитана – приученная к четырехразовому барскому выгулу, она страшно выла от возбуждения всякий раз, когда на нее, очевидно, накидывали поводок.
Собака гуляла слишком часто и нерегулярно, Сталин ничего не мог с ней поделать и только прикрикивал, когда она принималась противно выть. Поработать над статьями Черишеву не удавалось – после работы он, понукаемый указаниями Шершавого и восторженным воем собаки, мчал забирать нынешнюю с каких-то курсов или тренингов, потом вез ее в магазин непонятно зачем: таскал в руках красную праздничную корзинку, куда она с мрачным, отчаявшимся лицом швыряла переливающиеся кулечки.
Когда он понял, что статьи не допишет никогда, он вернулся к бывшей, благоразумно забрав лишь часть вещей, которые и без того были частью вещей, собранных в первый раз.
– Я не могу выбрать, – сказал он, припоминая субботние рекомендации Шершавого. – Люблю обеих. Перед ней ответственность, она без меня никуда, ей плохо, жуткий токсикоз. Наверное, придется жениться, но она не хочет, не верит мне. Я мудак. А люблю я тебя и всегда любил. Показалось, что больше ничего волшебного не будет, ничего странного, ничего страшного, как в самом начале, когда всегда было страшно – а с ней всегда было страшно, как во сне. А теперь постоянно страшно, но уже по-настоящему. Я без тебя умру, наверное. Просто шагну в уличную лужу, и окажется, что в ней нет дна, только бесконечный бетон.
Все сработало, бывшая поплакала и приняла его обратно. Шершавый никак это не прокомментировал, голоса пропали, собака не выла. Это было похоже на рай, несмотря на то, что Черишев, к ужасу своему, обнаружил, что привык к голосам – так, как человек привыкает к внезапно отросшей у него дополнительной ловкой мускулистой руке или хвосту, резко вырвавшемуся из-под диктатуры эволюции. По какой причине человек склонен привыкать к новым неожиданным конечностям, Черишев не знал, но подозревал, что эту мысль внушил ему Пауль, показывающий бесконечные эволюционного свойства картинки, схемы и комиксы.
Побыв с бывшей около месяца, Черишев снова ушел от нее после звонка возмущенной мамы нынешней о том, что ее, нынешнюю, положили в больницу на сохранение и у нее угроза самого кровавого выкидыша во Вселенной, потому что она связалась с самым кровавым мудаком этой же Вселенной, вот и совпало, нашли друг друга.
К голосам после этого всего добавилась тихая ящерица, видимо, ее подселил скучающий Пауль. Вопрос с собакой, впрочем, был не решен, она продолжала выть и скандалить. Сталин ругался на нее по-грузински, словно он и в самом деле был немножечко Сталин. Ящерица молчала, но иногда сообщала Черишеву настолько жуткие эпилептические видения (к счастью, длящиеся не больше пары секунд), что он был согласен, скорей, еще на парочку невоспитанных ретриверов, нежели на этот пятнистый ледяной церебральный холод цепкой, как велосипед, внутривидовой памяти.
– Сунь голову в петлю – и пройдет, – советовал Шершавый. – Я тебе говорю, точно пройдет. У всех проходило. Еще ни одна ящерица не выжила в такой ситуации.
– Он нервничает, – укорял его Сталин. – Пусть потерпит уже. Вот родится маленький – и будет легче. Одним голосом меньше станет.
Черишев напрягся. У Сталина было сложно что-либо переспрашивать, потому что с ним не было обратной связи.
– Останься с ней, – гадким голосом сказал Шершавый. – Роди троих. Вот мы все и исчезнем. Ты же хочешь, чтобы мы замолчали? Вот увидишь – один из голосов исчезнет сразу после родов. Второго родишь – еще один пропадет. Так все и уйдем в мир.