Голова тигра, действительно, мучилась, из глазных щелей маслянисто текло что-то мироточивое и печальное. В этом сне она все пыталась его обнять, но синеватые шея его и плечи выскальзывали из рук, будто их и не было, а голова просто болталась в воздухе жгучим солнечным шаром, и губы обдавало жаром, и проснулась потная и замотанная шарфами, которые, видимо, во сне пошла и взяла из шкафа зачем-то.
Действительно, зачем-то.
Четвертого приснился под водой в скафандре из свиной шкуры, и из теплого свиного глаза текли, будто слезы, маленькие воздушные пузыри, и она испугалась, что когда из подводной свиньи выйдет весь воздух, он задохнется, умрет, и прижалась ртом к гладко выбритой глазнице, и начала выдыхать туда вообще все, всю свою жизнь, все свое сердце, ей даже показалось, что ее тошнит кровью в эту свиную подводную глазницу, но не удалось ни накачать его живой своей грудной кровью, ни воздухом, потому что свинью тут же, привлеченные запахом плоти, начали глодать прозрачные акулы: выглядело это как некое мучительное отнятие от скафандра рваных, жилистых фрагментов, резво проталкивающихся пульсирующими движениями внутри дрожащей воды куда-то вдаль. Рвут, уничтожают, стойте, прекратите же! – и проснулась с онемевшими руками, не так легла, остеохондроз.
Пятого приснился сделанный из железа, но уши живые, просто без кожи и поэтому высыхают на ветру, это был один из тех снов, где во всех пространствах одинаково сильный ветер: ей нужно было постоянно поливать эти воспаленные голые уши оливковым маслом, чтобы не обветрились и не было больно, но параллельно надо было, чтобы железное прочее не заржавело, но ржавело оно буквально от каждого прикосновения и даже от дыхания, ну вот, я дышу, а ты ржавеешь, сказала она, и проснулась от собственного храпа, а ведь никогда не храпела во сне – да и храп ли это был или хрип. Какая, впрочем, разница. Важно, что шестого снился уже как швейный лес – он сам и был швейный лес, и она шла по лесу, как синее полотно материи, прорезаемое стальными его иглами, и некоторые иглы были тупые, и, пока она рвалась и плавилась, было понятно, что больно именно ему, а не ей, ведь так тяжело, когда тупое и рвет, кромсает, и не сходится ничего, и весь швейный лес был как ломота и невозможность дошить платье, дожить этот вечер выпускников, который она должна была принять в себя весь целиком в этом лавандовом платьице из мятого льна, но лен с треском рвался, земля гудела, лес вспучивался над чернотой тканевых разрывов, как мертвый рыбий живот, в итоге, когда она проснулась, ее вырвало какими-то комковатыми тенями с длинными паучьими лапами. Тени быстро умчались по стене за штору.
Гипнопомпические галлюцинации, прочитала позже: бывает, не страшно, даже не симптом. Седьмого ей приснился его собственный давний сон о том, как он обнаруживает на балконе собачью шкуру с живой, болящей головой и влажными глазами и спрашивает ее участливо: больно? Моргни один раз, если да. Совсем больно? Усыпить?
Проснулась и какое-то время думала: как ее усыпить, если ей больно, а она уже мертвая? Пока пила кофе, поняла – сон, не существует. Но какое не существует, если уже перешла из сна в явь.
Они не виделись девять лет, и, видимо, сейчас тот самый момент, о котором.
Заглянула в социальные сети, пальцы сами набрали нужную страничку (часто заглядывала раньше, потом как-то заставила себя успокоиться, перетерпеть, не следить) – да, действительно. Долго рассматривала фотографии, думала о том, как странно, что все фото – квадратные, с острыми углами – вообще, почему у фотографий острые углы, это же так больно, как нож. Четыре угла, четыре стороны смерти.
Вышла на кухню, взяла чашку, спасительный круг: быстро провела пальцами по ободку. Уронила, разбила, ойкнула. Стала подбирать фарфоровые крошечки липкими пальцами.
Ее муж, большой, лысый и красноголовый, сидел за столом и все это время что-то ел из пластиковой банки, стараясь не чавкать. Издавал тихие, скорбные монастырские звуки, аккуратно, чтобы не повредить ее психику, разжимая челюсти, – и каждое разжатие, освобождающее вязко и глухо чавкающие за плотно сомкнутыми губами лужицы измельченной яичницы, отзывалось в голове звенящей болью. Возможно, еще в ту минуту, когда она поняла, что не может находиться с ним, принимающим пищу, в одном пространстве, надо было бежать. А теперь бежать уже некуда, и прозрачные сущности с паучьими тонкими ногами растворяются за лестницей – они успели и добежали, а она нет.
Нет, не умер, шепотом сообщила она крупинкам навсегда разбитой чашки, шепчущим, вопрошающим ее про смерть. Не умер, но все намного хуже.
Оказалось, что в него, сонного и возвращающегося из очередной своей командировки, въехал некий анемичный полуполяк из-под Жешува, на рассвете решивший превратить свою утомленную десятичасовым погранпереходом транспортную капсулу в космический челнок. Пока первые медово-прохладные линии солнца хаотично, как струны, нахлестывались на колючую июньскую землю, всю в топком тумане, молочный внутренний брат Збышека, его утренний астральный близнец, зажмурился и нажал на тормоз там, где туман и вышедшее из берегов висячее в метре над землей маленькое озеро командовали и требовали жать газ, мчать вперед, не останавливаться.
Она очень хорошо и ярко это все себе представила: утро, туман, белая громада неподъемно, как во сне, несоизмеримо огромного космического шаттла, развязно вываливающегося на него прямо с неба.
Его жена с месяц как выкладывала номера счетов в банке – своих, семейных, дедушкиных (чужой дедушка с лихим счетом в Швейцарии – умри, а деньги-то собери), скорбные фотографии – весь разбит, переломан, но жив, держится, справляется, спасем, вытянем.
Жив, но позвоночник в двух местах сломан, а в одном просто треснул, и дыра в голове, но дыру как-то заделали, а позвоночник не срастается – полностью парализован, не может ни есть, ни пить, ни говорить, только дышать кое-как.
Фото с детьми: пятилетняя дочка испуганно косится на восковую фигуру незнамо кого, семилетний сын уже лживо улыбается, помогите нам. Лживость от матери, этой тонкогубой страдалицы, наконец-то заполучившей свой сладкий трофей – но надолго ли? Теперь куковать на чужих швейцарских часах, посторонних счетах с этим получеловеком, полутенью – это все читалось в ее испуганных глазах, никакой любви, только страх.
Пишет, что верит в чудо, надеется на лучшее, всегда будет рядом. Конечно, будешь рядом, дрянь. Обтирать его губкой, морщась от ужаса. Уводить детей в соседнюю комнату смотреть соседние мультики. Все, вообще все станет немного соседним, соседским, соседствующим с самим собой прошлым, невозможным и сдвинутым в сторону, как шальная штора. Уж я-то знаю.
Выбросила осколки, вылила на ладонь немного одеколона, растерла. Заживет. Вот поэтому и снился: пора.
– Мне нужно съездить домой, – сказала она мужу.
Он перестал жевать макароны (раньше вроде бы жевал яичницу, все преобразовывалось, рассыпалось) и внимательно на нее посмотрел.
– В смысле, домой.
– Ну, – она замахала тонкими запястьями, по которым стекали струйки крови и одеколона, – домой надо срочно. Есть дело.