Если бы отец Капы смог зарабатывать хотя бы на самую основную страховку (такие были у трети ее одноклассников – получается, как-то выкручивались их родители?), Капа могла бы получать лечение и химиотерапию целый год – обычно этого хватало на почти пятилетнюю ремиссию, которой Капе хватило бы – она уверена! – на то, чтобы найти отличную работу (не то, что у этих неудачников!) и заработать на еще один курс терапии. Ее двоюродная тетка Роза таким образом протянула добрых 15 лет после смертельного диагноза, теперь очень хорошая химиотерапия, всегда на пять лет хватает, а за пять лет и образование можно нормальное получить, и работу найти нормальную, и может быть даже на хорошую страховку заработать. Все нормально было бы.
Хорошая страховка (такой не было ни у кого в их классе и, пожалуй, во всей школе) давала возможность полностью вылечиться какой-то особенной технологией облучения, где были задействованы те неясные еще (не еще, а уже навсегда, поправила себя холодно и мрачно) законы физики, которые они будут проходить только в выпускном, ненужном теперь ей даже в качестве мысли и подозрения, пустом чужом классе.
– Вообще не надо было детей заводить, – сказала Капа в ответ на неслышную ей очередную папину фразу (он продолжал что-то шамански бубнить, раскачиваясь на желтом диванчике с фотоальбомом в бледных руках) и сделала музыку погромче, потому что звук ее собственного голоса ее неожиданно разозлил. Экран ноутбука был весь забрызган мелкой звездной пылью из ненавистных теперь Капе легких. Капа хотела его протереть, но потом капризно подумала, ну и ладно, все равно умирать.
Смерть ее не пугала, возможно, оттого, что в 16 лет человек к ней намного ближе с того конца (именно так она сама себе объяснила свою надменную холодность в отношении расписанного в клинике сценария, включающего в себя непременную смертную муку распада, подразумевающую как минимум месяц жизни на сомнительных, разрушающих восприятие таблетках) – пугала, скорей, необходимость оставлять еще не до конца осмысленное и осознанное; тело ее будто не понимало до конца, с чем и как именно оно связано, чтобы направить текучие импульсы паники по поводу грядущей драмы разрыва в нужные нежные нервы. Или это стадия отрицания, подумала Капа. Смерть – это как уйти в ту же дверь, из которой ты пришел, только вперед, а не назад; весь этот ритуал представлялся ей хитроумным способом пересечь комнату с единственной дверью насквозь и вдоль – так, чтобы выйти именно из той двери, через которую когда-то пришлось войти. Страшного в этом не было ровным счетом ничего; обидного – да, обидного было много.
Капа вела дневники с 12 лет. Ей стало невыносимо обидно, что мама их потом, наверное, прочитает.
Еще обиднее ей стало, когда выяснилось, что мама, оказывается, читала их регулярно: все это она вывалила ей, как неукротимую кровавую тошноту (у Капы пару раз случалась такая), прямо за завтраком, и Капа почувствовала, что сейчас ее солнечная яичница прямиком окажется в кофейной чашке, смешиваясь со звездной пылью и кокаином, который она мысленно нюхала, захлебываясь мечтами о недоступном, вот уже третьи сутки, размышляя о том, чего из прочитанного в любимых книгах в своей крошечной жизни она так и не попробовала.
– Кокаин, как можно было такое писать, что за бред? – кричала мама. – Секс, ну какой секс, господи, у тебя уже даже там теперь метастазы поразбухали всюду, никакого секса, ты хочешь нас просто добить под конец совсем, что ли, ничего в этом сексе нет, боль одна, страдание одно, вот он, наш секс семнадцатилетней давности душу всю разрывает, и кому это надо? Кому?
Капу мутило. Она никогда не говорила с родителями о сексе, и именно в данной ситуации такой разговор показался ей максимально невозможным.
– Зачем ты читала мой дневник? – хотела сказать она, но слова выталкивались у нее из горла лающим и таким привычным, что почти беззвучным кашлем, заглушающим, к счастью, мамины стенания.
– И вот про такой бред пишет, а о сигаретах ни слова же, и поэтому понятно, что знала, что я это читаю, и почему это я виновата, ну что значит личное (это, кажется, уже отцу), что ты такое говоришь, где личное, она скрывала там, что курит по пачке в день, это она назло мне такой дневник писала, ясно же, все специально, все всегда нам назло делала, и вот получила.
– Я все-таки, наверное, уеду, – пробормотал отец, но эти слова утонули в очередном возмущенном раскате Капиного кашля о том, что мама совсем стыд потеряла.
– И даже невозможно серьезно с вами поговорить, этот уезжает, та умирает, упрямые как сволочи, одинаковые оба совершенно, что ты, что отец твой, – бормотала мама. – Как это все можно оставлять, сама подумай, неужели тебе этого всего не жалко? Ты же писала про алмазную траву утром на даче, помнишь, как вы с Катей утром ловили сонных уток в пруду и несли их потом в дом кормить вчерашними рыбками, и стихи у тебя там были такие хорошие, это невозможно тяжело оставлять же, ты же такой человек, у тебя же дар, у тебя талант, может быть, вдруг ты писателем станешь, а мы все это упустим и похороним, ты нас в гроб загнать хочешь? В гроб?
На слове «гроб» Капа перестала мешать кофе ложечкой и подняла глаза. Все-таки оказалось, что такие актуальные вопросы, как гроб, ее интересуют даже в пылу возмущения маминой бесцеремонностью.
Мама продолжала говорить. Выяснилось, что с самого утра она пытается сказать что-то важное.
Оказалось, что какие-то мамины знакомые на службе умудрились дать ей контакты людей, занимающихся пересадкой, и мама каким-то образом передала им документы Капы, и маме написали, что Капа вполне подходит и ей можно сделать пересадку.
Капа не сразу поняла, что речь о пересадке, так она была возмущена тем, как ловко, словно запуская когтистые свои ацетоновые руки в капины разросшиеся младенческой новой тканью смерти легкие и царапая там все, что боролось и втаскивало в себя дурацкий этот помойный воздух, мама влезла в ее текстовое святилище, ее тщательно приклеенные к изнанке столешницы синие тетради.
Про пересадку она, конечно, читала и что-то слышала. В их школе был мальчик, которому ее делали. Одноклассники, общавшиеся с ним, утверждали, что мальчик почти не изменился, только девочку свою забыл полностью – вообще не узнавал ее никогда, даже после того, как заново знакомился.
– Вы не подумали, как я после этого буду жить? – заорала она, представив, что ей придется каждый раз заново знакомиться с Максом.
– А про нас ты подумала? Как нам жить дальше?
Оказалось, что родители положили на нее всю жизнь, те же зубы, например, а она хочет все это вышвырнуть и бодрым шагом спуститься в муниципальный могильник.
Мама бегом внесла в столовую ее детские фотографии, показывала, махала руками: вот тут, тут и тут. Давай, ну давай же, пока есть возможность, это работает только до 17 лет, даже повезло, что ты именно сейчас заболела.
Капа знала, что пересадку иногда делают богатые и очень старые люди, у которых есть деньги на это непонятное облучение из недоступной физики, но нет времени, чтобы воспользоваться результатом. Тогда они оплачивают операцию смертельно заболевшему ребенку или подростку – и могут жить дальше, и ребенок тоже живет дальше. Считалось, что лучше, если это совсем маленький ребенок – тогда обычно все соглашаются без вопросов, особенно если ребенок еще не разговаривает и толком не понятно, кто он и кем станет. Но здесь же целая жизнь, разве 16 лет не жизнь?