Капа читала Бредбери, когда ей было двенадцать, но ей он показался чересчур сентиментальным – читая его, она чувствовала что-то вроде стыда и неловкости. Ей показалось, что рассказать об этом старику все-таки можно.
– Почитай обязательно, – сказал старик. – У тебя же есть еще несколько недель, тебе ведь не надо ходить в школу пока что, я знаю, что тебя освободили. Там ничего стыдного сейчас. Это в двенадцать лет стыдно. Когда умираешь, ничего не стыдно.
– Мы вообще-то в разном возрасте умираем, дядя, – хмыкнула Капа.
– Умирают все всегда в одном возрасте: это возраст умирания, он неизменен и равен абсолютному нулю, только с обратной, возвратной стороны.
– Угу, только мы потом в разные стороны, – огрызнулась Капа.
Старик покачал головой.
– Я почему-то так не думаю.
Он составил для Капы список книг, и в промежутках между встречами, приведением в порядок своих дневников (Капа решила их переписать заново – начиная с тех самых двенадцати своих пустых, как тростник, стыдных лет) и по-прежнему огненными встречами с недоумевающим и словно замедленным (особенно по сравнению с цепким, остроумным и быстро, пусть и порой невидимо реагирующим стариком) Максом, которому Капа объяснила, что ходит в больницу на астматические ингаляции и поэтому ей пока можно прогуливать школу, но тусоваться и ходить в кино она не против. Капа читала яростно и глубоко (таблетки, которые она пила, удивительно активизировали мозг – сознание ее было ухватистым и ясным, спать ей почти не хотелось), по пять-шесть часов в день. Возвращаясь от старика, она задерживалась в библиотеке, блуждая затерянным бледным космонавтом меж зажатых скрепками стремянок стеллажей, вцепившись глазами в длинный свиток списка. Старалась много гулять пешком, несмотря на проблемы с дыханием (впрочем, после подписания контракта ей торжественно выдали пузырек таблеток и флакончик ингалятора – чтобы не было мучений, потому что никто не должен страдать), однажды притащила старику блокнот со своими дневниками четырнадцатилетней трагической первой любви, и они вдвоем его неожиданно лихо переписали за каких-то пять часов – Капе очень понравилось; ей удалось боевое, как война роботов, и нежное, как выводок мышат, описание лесбийских постельных сцен (в реальности та девочка с крысиным блондинистым хвостиком даже за руку ее ни разу не взяла, да и так ли уж нравилась она Капе?), старик помог с парочкой подростковых бурных запоев (Капа ничего об этом не знала), которые получились абсолютно в стилистике Буковски, и отчаянными прыжками с крепчайшей чайной резинкой на тонкой исколотой ноге с небоскреба – тайком от родителей («Стоп, стоп, сцену, где мама на меня орет, потому что вычитала это в дневнике, я напишу сама!» – торжествующе захохотала Капа). Пару раз они играли в какие-то странные компьютерные игры, где надо было выйти из темного леса, в котором ничего не происходило и не нужно было ни убивать, ни скрываться, ни даже думать – просто идти, чтобы выйти. Однажды старик пригласил ее на ужин в свой любимый ресторан – они ездили туда ночью на белом, как беззубый ворон, лимузине, и официанту старик сказал, что Капа – его внучка из Восточной Европы, хотя Капа никогда не была в Восточной Европе.
Однажды старик спросил:
– Ты можешь спеть что-нибудь?
Капа покачала головой.
– У меня отвратительный голос. Я его ненавижу. Я не буду петь, и не надо меня об этом просить. Я тогда сразу начинаю про свой голос думать и потом говорить даже не могу.
Старик помолчал.
– У меня вначале тоже такое было. Я до сих пор, кстати, свой голос ненавижу.
– А я могу что-нибудь взять с собой домой? – в ответ спросила Капа. – Перед операцией, на память.
Он покачал головой.
– После смерти ничего нельзя забрать с собой, такие правила, ты же знаешь.
– Все ужасно глупо устроено, – сказала Капа.
– Я с тобой полностью согласен, – сказал старик.
– Зато зубы у меня идеальные, – вздохнула Капа.
– Никогда не мог этим похвастаться, – сказал старик. – Ты круче меня во многом, и у тебя столько прекрасного впереди.
– У меня, ха-ха, – сказала Капа, – очень смешно.
Капа почти не общалась с родителями и только огрызалась, когда мама расспрашивала ее, о чем она там со своей бабкой беседует.
– Не положено рассказывать, – выкрикивала она, убегая из дома ни свет ни заря. – И вообще, ты сама меня на это подписала! Терпи теперь!
– Стой, стой, – кричала мама вслед в синюю густоту подъезда. – Там я у тебя прочитала – ты что? – ты как это вообще? Что значит – Катя? Какая Катя, ты что? У тебя было что-то с Катей тогда? Стой!
– Иди в жопу! – кричала Капа, прыгая по ступенькам. – Лучше Пруста, блин, почитай, больше пользы будет! У него было с Катей, у Пруста было с Катей!
Жизнь налаживалась. В какой-то момент Капа поняла, что если бы ее существование с самого начала было таким, как сейчас, она бы, наверное, даже не заболела. Иногда она задумывалась о том, как воспринимает ее старик – нравится ли она ему, насколько он искренний в своем глубоком мортальном интересе ко всему, что наполняет ее тревожную первородную пустоту, – но тут же понимала, что дальше этого вопроса у нее думать не получается. Все, что было между ними, несомненно, было искренним, от души. От души, сказала Капа вслух своим насекомым кафельным голосом, чтобы понять, что некоторые слова существуют только затем, чтобы мы их никогда в жизни не произносили, чтобы случайно не выпустить из себя все, что эти слова обозначают.
За неделю до операции Капе выдали еще пару флаконов таблеток с подробным расписанием, во сколько выпивать лазурно-синие и когда глотать гигантские розово-неоновые (буду разгрызать, это же великаны какие-то, подумала Капа).
Потом доктор, которая выдавала таблетки и регулярно снимала скачущие показания с браслета, который Капа больше месяца носила на истончающемся запястье, сказала ей, что с собой можно забрать только три воспоминания.
– Куда «с собой»? – удивилась Капа.
– Тут мы ни за что не отвечаем, как повезет. Куда-нибудь.
– А какой тогда в них смысл, если даже не очень ясно куда?
– Такие правила. Тебе разве не жалко всего? Вот родишься в следующий раз, а эти три вещи будешь помнить. Это же хорошо. И сама решишь что. Все соглашаются, все благодарят. Обычно же как – люди помнят какие-то хаотичные, случайные вещи. У тебя ведь было такое – что ты видишь что-то красивое, или слышишь музыку и узнаешь ее чем-то таким, что никак не связано с твоим жизненным опытом? Когда словно током бьет – ну? И вот ты можешь выбрать себе эти разряды на потом – подумай, как здорово.
– Что угодно можно?
– Ну не совсем что угодно, – смутилась доктор. – Нельзя свой адрес, свое имя, вообще любые анкетные данные; нельзя ближайших родственников или друзей – были пару раз жуткие истории, с тех пор нельзя. Тем более что все, что забираешь с собой, отсюда стирается. Представь, ты забираешь имя, а потом живешь и не помнишь свое имя. А где-то другой человек растет и всю жизнь требует, чтобы его называли другим именем. А если он мальчик, то требует, чтобы это было женское имя. Трагедия! Два несчастных человека получается, а страдать никто не должен. Поэтому нельзя имена. Мелочь какую-то. Что-то красивое. Что-то такое, ну, часть души, понимаешь? Любимую книжку, любимый фильм. Воспоминание, как гуляла с папой в осеннем парке. Собаку любимую или кошку. У тебя была собака?