Обычно на таких прогулках мой муж отдыхал от всех литературных и других дум и находился всегда в самом добродушном настроении, шутил, смеялся. Помню, что в программе концертов стояли вариации и попурри из оперы «Dichter und Bauer», F. von Suppe
[61], Федор Михайлович полюбил эти вариации благодаря одному случаю: как-то на прогулке в Grossen Garten мы повздорили из-за убеждений, и я высказала свое мнение в резких выражениях. Федор Михайлович оборвал разговор, и мы молча дошли до ресторана. Мне было досадно, зачем я испортила доброе настроение мужа, и, чтобы его вернуть, я, когда заиграли попурри из оперы Fr. von Suppe, объявила, что это «про нас написано», что он – Dichter, а я Bauer, и потихоньку стала подпевать за Bauer’a. Федору Михайловичу понравилась моя затея, и он начал подпевать арию Dichter’a. Таким образом, Suppe нас примирил. С тех пор у нас вошло в обыкновение в дуэте героев потихоньку вторить музыке: мой муж подпевал партию Dichter’a, а я подпевала за Bauer’a. Это было незаметно, так как мы всегда садились в отдалении, под «нашим дубом». Смеху, веселья было много, и муж уверял, что он со мною помолодел на всю разницу наших лет. Случались и анекдоты: так, однажды с «нашего дуба» в большую кружку с пивом Федора Михайловича свалилась веточка, а с нею громадный черный жук. Муж мой был брезглив и из кружки с жуком пить не захотел, а отдал ее кельнеру, приказав принести другую. Когда тот ушел, муж пожалел, зачем не пришла мысль потребовать сначала новую кружку, а теперь, пожалуй, кельнер только вынет жука и ветку и принесет ту же кружку обратно. Когда кельнер пришел, Федор Михайлович спросил его: «Что ж, вы ту кружку вылили?» – «Как вылил, я ее выпил!» – ответил тот, и по его довольному виду можно было быть уверенным, что он не упустил случая лишний раз выпить пива.
Эти ежедневные прогулки напомнили и заменили нам чудесные вечера нашего жениховства, так много было в них веселья, откровенности и простодушия.
В половине десятого мы возвращались, пили чай и затем садились: Федор Михайлович – за чтение купленных им произведений Герцена
[62], я же принималась за свой дневник. Писала я его стенографически первые полтора-два года нашей брачной жизни, с небольшими перерывами за время моей болезни.
Задумала я писать дневник по многим причинам: при множестве новых впечатлений я боялась забыть подробности; к тому же ежедневная практика была надежным средством, чтобы не забыть стенографии, а, напротив, в ней усовершенствоваться. Главная же причина была иная: мой муж представлял для меня столь интересного, столь загадочного человека, и мне казалось, что мне легче будет его узнать и разгадать, если я буду записывать его мысли и замечания. К тому же границей я была вполне одинока, мне не с кем было разделить моих наблюдений, а иногда возникавших во мне сомнений, и дневник был другом, которому я поверяла все мои мысли, надежды и опасения.
Мой дневник очень интересовал моего мужа, и он много раз говорил мне:
– Дорого бы я дал, чтобы узнать, Анечка, что ты такое пишешь своими крючками: уж, наверно, ты меня бранишь?
– Это как случится: и хвалю, и браню, – отвечала я. – Получаешь, что заслужил. Впрочем, как же мне тебя не бранить? У кого достанет духу тебя не бранить? – заканчивала я теми же шутливыми вопросами, с которыми он иногда обращался ко мне, желая меня пожурить.
Одним из поводов наших идейных разногласий был так называемый «женский вопрос». Будучи по возрасту современницей шестидесятых годов, я твердо стояла за права и независимость женщин и негодовала на мужа за его, по моему мнению, несправедливое отношение к ним. Я даже готова была подобное отношение считать за личную обиду и иногда высказывала это мужу. Помню, как раз, видя меня огорченной, муж спросил меня:
– Анечка, что ты такая? Не обидел ли я тебя чем?
– Да, обидел: мы давеча говорили о нигилистках, и ты их так жестоко бранил.
– Да ведь ты не нигилистка, что же ты обижаешься?
– Не нигилистка, это правда, но я женщина, и мне тяжело слышать, когда бранят женщину.
– Ну какая ты женщина? – говорил мой муж.
– Как какая женщина? – обижалась я.
– Ты моя прелестная, чудная Анечка, и другой такой на свете нет, вот ты кто, а не женщина!
По молодости лет я готова была отвергать его чрезмерные похвалы и сердиться, что он не признает меня за женщину, какою я себя считала.
Дом в Женеве, в котором жил Ф. М. Достоевский в 1868 г.
«Достоевский презирал обыкновенную, казенную манеру осматривать по путеводителю разные знаменитые места»
(Н. Н. Страхов)
Скажу к слову, что Федор Михайлович действительно не любил тогдашних нигилисток. Их отрицание всякой женственности, неряшливость, грубый напускной тон возбуждали в нем отвращение, и он именно ценил во мне противоположные качества. Совсем другое отношение к женщинам возникло в Федоре Михайловиче впоследствии, в семидесятых годах, когда действительно из них выработались умные, образованные и серьезно смотрящие на жизнь женщины. Тогда мой муж высказал в «Дневнике писателя», что многого ждет от русской женщины («Дневник писателя» (Гражданин. 1873. № 35). – Прим. А. Г. Достоевской.
[63]).
1867 год. К нашим спорам
Очень меня возмущало в моем муже то, что он в своих спорах со мной отвергал в женщинах моего поколения какую-либо выдержку характера, какое-нибудь упорное и продолжительное стремление к достижению намеченной цели. Например, он один раз говорил мне: