Как грустен был наш отъезд! Я все утро не расставалась с моим дорогим мальчуганом; Федор Михайлович часто приходил в детскую и, казалось, не мог наглядеться на сына. Наконец, когда пришел час отъезда, я покормила мальчика в последний раз и крепко прижала к груди; мне казалось, что я больше никогда его не увижу. Затем все присели, помолились перед образом, мы благословили нашего весело улыбавшегося мальчика, и с душою, полною беспокойства, поехали на пароход.
Я должна с сердечной благодарностью вспомнить семью Румянцевых. Благодаря их заботам все обошлось благополучно. Мне передавали потом, что мой мальчик, проголодавшись, все искал меня, указывал няне пальчиком на дверь и говорил «туда». Старушка носила его из комнаты в комнату; не находя меня нигде, ребенок заливался слезами, отталкивал предлагаемое питье и не спал напролет всю ночь. Затем привык пить молоко и был совершенно здоров. Но всего обиднее для меня было то, что когда я, столь тосковавшая по моему Феде, приехала через три недели в Руссу, то он меня, свою маму, не узнал и не пошел ко мне на руки, то есть успел меня совершенно забыть.
Грустно было наше путешествие в Петербург, и представлявшиеся нам картины Ильменя и Волхова не останавливали нашего внимания. Все оно было направлено на то, как бы сберечь нашу девочку. Чтобы она ночью не легла на свою больную ручку и не потревожила ее, мы с мужем устроили дежурство и каждые два часа сменяли друг друга и с нетерпением ждали, когда кончится наш длинный путь.
Как я уже сказала, квартиры своей у нас не было, поэтому мы решили остановиться в городской, пустой теперь квартире моего брата И. Г. Сниткина, который с женою и матерью поселился в окрестностях на даче. Был жаркий, удушливый день. Отворившая дверь прислуга первым словом сказала нам:
– А у нас старая барыня (моя мать) больна.
– Боже мой, что с ней? Где она? На даче?
– Нет здесь, на квартире.
Бегу в ее комнату и вижу, что мама, очень бледная и осунувшаяся, сидит на диване с забинтованной ногой. Начинаю расспрашивать и узнаю, что беда случилась с нею в день перевозки нашей мебели в Кокоревские склады. Мама не убереглась, и мужик, должно быть, выпивший, уронил сундук с вещами ей на ногу. Большой палец левой ноги был раздроблен. Позванный доктор объявил, что началось воспаление, запретил двигаться и обещал выздоровление не ранее как через месяц. Наше внезапное возвращение и по такому печальному поводу чрезвычайно огорчило мою матушку, которая очень любила свою единственную внучку. Мама моя стала плакать, растревожилась, у ней появился сильный жар, и посетивший ее вечером доктор сказал, что воспаление настолько усилилось, что, пожалуй, придется ампутировать палец. Можно представить, в каком я была отчаянии, узнав о новом несчастии.
Федор Михайлович тотчас по приезде отправился к Ивану Мартыновичу Барчу, главному врачу Максимилиановской лечебницы. Это был в то время один из лучших хирургов столицы. Он был старинный знакомый Федора Михайловича, но по возвращении из-за границы муж у него еще не был. Когда случилось несчастье с ручкой девочки, мы хотели обратиться к Барчу, но муж знал, что Барч за визит с нас денег не возьмет, и это нас очень стесняло. Отплатить же Барчу каким-нибудь подарком у нас не было средств. К тому же лечивший ручку хирург показался нам знающим, да и представил нам происшедший случай таким незначительным вывихом, что обращаться к знаменитости, какою был тогда Барч, как-то было и неловко. Федор Михайлович горько упрекал себя и никогда не мог простить себе и мне этой (как он писал) «нашей небрежности». И. М. Барч принял Федора Михайловича чрезвычайно дружелюбно, попенял ему, зачем не обратились к нему с самого начала, и обещал приехать к нам вечером. В назначенное время он приехал, сумел заинтересовать девочку своими часами и брелоками, потихоньку развязал ей ручку, даже не ощупал, чтоб напрасно не делать ей больно, а прямо объявил, что старорусские врачи определили верно и что кость срослась неправильно. Он высказал мнение, что девочка вряд ли будет иметь правую руку короче левой, но предупредил, что все-таки углубление с одной стороны и небольшое возвышение со стороны ладони будет заметно. Чтобы исправить беду, надо вновь сломить косточку и дать ей срастись под гипсовой повязкой. Федор Михайлович сказал, что он знает про чрезвычайную болезненность операции и боится, что девочка ее не перенесет.
– Да она и не почувствует ничего, операция будет под хлороформом, – ответил Барч.
– Старорусские врачи сказали нам, – говорил мой муж, – что маленьких детей не хлороформируют, так как это опасно.
– Ну, там старорусские врачи, как хотят, – улыбнулся хирург на это замечание, – а мы хлороформируем даже грудных детей, и все проходит благополучно.
Расспрашивая подробности, Барч пристально всматривался в меня. От его опытного взгляда не ускользнул мой лихорадочный вид.
– А вы сами здоровы ли? – обратился он ко мне, – отчего у вас лицо багровое, ведь у вас лихорадка!
Тут мне пришлось признаться, что меня всю ночь била лихорадка и что весь день голова страшно болит и кружится, и объяснить причину.
Федор Михайлович страшно встревожился и стал упрекать, зачем я от него скрыла мое недомогание.
– Вот что, барыня, – сказал Барч, – дочку вашу мы вылечим, но я и к операции не приступлю, прежде чем вы сами не поправитесь. У вас молоко может в голову броситься, а с этим шутки плохие. Вот пошлите-ка в аптеку за лекарством, что я вам пропишу, да сами постарайтесь хорошенько уснуть.
Узнав, что мы находимся в чужой квартире, да к тому же у нас имеется больная, Барч предложил переехать на три недели в Максимилиановскую лечебницу, где и взять отдельную комнату. Ранее трех недель он не ожидал срастания кости и не брался делать операции, если мы не можем остаться в Петербурге это необходимое для лечения время. Понятно, что ему как отличному хирургу не хотелось брать на себя ответственности за неудавшуюся, может быть, операцию, происшедшую по вине того врача, который в Старой Руссе будет следить за лечением и снимет повязку.
Мы с мужем тотчас же и порешили на другой день переехать в лечебницу, а Барч обещал, если возможно, завтра же произвести операцию.
Настал для нас тяжелый, полный сомнений день. Мы приехали в лечебницу к двенадцати часам, и к нам вскоре присоединился Аполлон Николаевич Майков, крестный отец нашей дочки. Барч еще вчера просил, чтобы кто-либо из наших родных или знакомых присутствовал при операции, и Федор Михайлович попросил об этом Майкова.
Было решено, что девочку станут хлороформировать, когда она, по обыкновению, заснет после завтрака. Но она была возбуждена переездом по городу и незнакомой обстановкой и не могла заснуть. Тогда решили дать ей хлороформу наяву. В комнату явились Барч и его ассистент доктор Глама. Когда Барч узнал, что мы с мужем предполагаем присутствовать при операции, то этому воспротивился.
– Помилуйте, – говорил он, – да с одной сделается обморок, а с другим припадок, вот и приводи вас в чувство, а операцию бросай! Нет, вы оба должны уйти, а если надо будет, я за вами пошлю.