Мы перекрестили несколько раз нашу девочку, поцеловали ее, и так как, под влиянием хлороформа, она начала засыпать, то Барч взял ее из моих рук и бережно положил на постель. Мы с мужем вышли из комнаты, со смертью в душе, не предполагая больше увидеть нашу дочку в живых. Слуга повел нас в отдаленную комнату и оставил одних. Федор Михайлович был бледен как платок, руки его тряслись; я тоже от волнения едва держалась на ногах.
– Аня, будем молиться, просить помощи Божией, Господь нам поможет! – прерывающимся голосом сказал мне муж, и мы опустились на колени и никогда, может быть, не молились так горячо, как в эти минуты! Но вот послышались чьи-то поспешные шаги, и в комнату вошел Майков.
– Идите туда, Барч зовет вас, – сказал он.
И Федору Михайловичу, и мне пришла одна и та же мысль – это что Лиля не выдержала хлороформирования и что Барч зовет нас присутствовать при ее последних минутах. Никогда доселе я не испытывала подобного ужаса: мне так и представилась картина смерти нашей старшей дочери. Муж взял меня за руку, судорожно сжал ее, и мы быстро-быстро, чуть не бегом, пошли по коридору. Войдя в комнату, мы увидели Барча (без сюртука, с засученными белыми рукавами), видимо, взволнованного. Он знаком позвал нас к постели, на которой спокойно спала наша девочка. Ее сломанная ручка, теперь совершенно прямая, без прежнего, тревожившего нас возвышения, была откинута и лежала на маленькой подушке.
– Ну, вот, смотрите, – сказал Барч, – видите, ручка вполне прямая, а вы мне, кажется, не верили? А теперь отойдите, дайте мне докончить.
И вот, при нас троих Барч забинтовал ручку, обложил повязку гипсом и сделал все с такою быстротою (7 минут), что мы не успели опомниться, как операция была кончена. Доктор Глама все время следил за пульсом девочки. Затем Барч нашел своевременным разбудить девочку и заставил меня громко звать ее по имени. Она долго не могла проснуться, но когда пришла в себя, то очень удивилась, глядя на свою подвязанную ручку, и объявила, что у нее сахарная (по цвету гипса) «лучка».
Боже, как мы с мужем были безумно счастливы, когда все кончилось, доктора ушли и мы остались наедине с нашею милою крошкой. Трудно описать то чувство радости и успокоения, которое овладело нами. Казалось нам, что все наши горести и заботы исчезли и никогда не повторятся, но, к несчастью, не так случилось на самом деле.
Федор Михайлович пробыл в Петербурге еще один день. Так как результаты операции (то есть правильно ли на этот раз срослась косточка) могли выясниться только через три недели, то Федор Михайлович решил не ждать, а тотчас ехать в Руссу к своему Феде, о котором он все время тосковал. Про меня и говорить нечего: я без боли сердечной не могла подумать о том, что так безжалостно бросила своего дорогого сынишку, и все мучилась мыслью, не случилось ли с ним какого несчастия. Поэтому я была рада, что муж поспешил домой. Я знала, какой он нежный и заботливый отец, и была уверена, что он сбережет нашего милого мальчика.
Но, оставшись с Лилей в Петербурге, я не представляла себе, какие мучения мне придется перенести. Во-первых, во мне возникло страшное беспокойство, как бы она, бегая по комнате, не упала на свою больную ручку, не ударилась бы ею обо что-нибудь. От всякого неловкого движения гипс мог лопнуть, могла сдвинуться повязка, и тогда косточка срослась бы опять неправильно. Я следила за нею каждое мгновение, но так как она была живого характера девочка, то от вечной боязни и напряженного внимания у меня страшно расстроились нервы. К тому же я и ночи спала плохо, каждую минуту просыпаясь, чтобы поглядеть, не легла ли Лиля во сне на свою больную ручку. Да и девочка привыкла жить в семье, видеть вокруг себя людей, то есть отца, брата, няню и пр.; тут же она была обречена на полное уединение и поэтому, понятно, скучала, капризничала и плакала. К тому же в городе было жарко, душно, а в помещениях лечебницы пахло лекарствами. Не выходить на воздух было невозможно, да и мне хотелось навещать мою маму, которая все еще не могла поправиться. А выходя на улицу – сколько возможностей упасть, ушибить ребенка. Носить ее на руках мне было не под силу, ходить долго она не могла, а ездить на извозчиках была настоящая мука: садясь в пролетки или сходя с них, так легко было повредить ручку девочки.
Кроме боязни за Лилю, у меня не выходила из головы мысль о том, что-то теперь с моим мужем, не случилось ли с ним припадка? Из его писем я видела, что он тоскует и беспокоится о нас, а я ничем не могла ему помочь. Мучилась я тоскою и о моем милом мальчике, тревожилась и о том, что рана на ноге моей матери не только не заживает, но все более разбаливается. Благодаря всему этому нервы мои были донельзя натянуты, и я по нескольку раз в день принималась плакать и рыдать.
Но несчастия продолжали нас преследовать. Несколько дней спустя по отъезде Федора Михайловича мой брат, Иван Григорьевич (он ожидал в ближайшем времени родин своей жены, а потому имел возможность ежедневно отлучаться с дачи лишь на самый короткий срок, чтобы навестить маму и меня), пришел ко мне до того опечаленный и убитый, что это тотчас бросилось мне в глаза. Я стала допрашивать, не случилось ли чего; он отвечал, что все идет хорошо. Жена его здорова, маме даже немного лучше; так почему же у него такой подавленный вид и иногда как будто слезы на глазах? – подумала я. Он скоро ушел, а мне пришло на мысль, не случилось ли несчастья с Федором Михайловичем или с моим сыном и что брат это от меня скрывает. Беспокойство мое дошло до последних пределов, я всю ночь не спала, воображая разные ужасы. Рано утром я телеграфировала брату, чтобы он непременно ко мне приехал. И вот брат пришел, и все такой же печальный и подавленный, как и накануне. Я высказала ему мои подозрения насчет какого-нибудь несчастья с моими в Руссе и прибавила, что не могу долее выносить беспокойства о них, а поэтому сегодня же выезжаю с дочкой домой, рискуя испортить все ее лечение. Брат стал меня уверять, что не получал никаких дурных известий из Руссы и что причина его грусти другая. Видя мои настояния и опасаясь, что я решусь уехать, брат, боявшийся огорчить меня, уже и без того измученную всеми нашими горестями, решился, наконец, сообщить мне о новом постигшем нашу семью несчастии – о смерти единственной нашей сестры Марии Григорьевны Сватковской
[136]. Сестру Машу и я, и мой брат очень любили, и весть о ее безвременной кончине страшно нас поразила. Сестра наша была очень красивая, здоровая и жизнерадостная женщина, и ей только недавно минуло тридцать лет. Кроме искреннего сожаления о ней, нас с братом беспокоила мысль о том, что будет теперь с ее четырьмя детьми, для которых она была очень нежная мать. Нашему отчаянию не было пределов, и бедная моя дочка, видя нас плачущими, тоже заливалась слезами. Никогда я не забуду этого печального дня!