Мы тут же сговорились с госпожой, управлявшей домом, и наняли квартиру по 15 мая будущего года, за плату по пятнадцати рублей в месяц. Чтобы не терять времени для работы, мы решили тотчас же переехать и устроиться на зимнее житье.
Эта зима 1874/75 года, проведенная в Старой Руссе, составляет одно из прекраснейших моих воспоминаний. Дети были вполне здоровы, и за всю зиму ни разу не пришлось пригласить к ним доктора, чего не случалось, когда мы жили в столице. Федор Михайлович тоже чувствовал себя хорошо: результаты эмского лечения оказались благоприятными: кашель уменьшился, дыхание стало значительно глубже. Благодаря спокойной, размеренной жизни и отсутствию всех неприятных неожиданностей (столь частых в Петербурге), нервы мужа окрепли, и припадки эпилепсии происходили реже и были менее сильные. А как следствие этого Федор Михайлович редко сердился и раздражался, и был всегда почти добродушен, разговорчив и весел. Недуг, сведший его через шесть лет в могилу, еще не развился, муж не страдал одышкой, а потому позволял себе бегать и играть с детьми. Я, мои дети и наши старорусские друзья отлично помнят, как, бывало, вечером, играя с детьми, Федор Михайлович, под звуки органчика
[168], танцевал с детьми и со мною кадриль, вальс и мазурку. Муж мой особенно любил мазурку и, надо отдать справедливость, танцевал ее ухарски, с воодушевлением, как «завзятый поляк», и он был очень доволен, когда я раз высказала такое мое мнение.
Наша повседневная жизнь в Старой Руссе была вся распределена по часам, и это строго соблюдалось. Работая по ночам, муж вставал не ранее одиннадцати часов. Выходя пить кофе, он звал детей, и те с радостью бежали к нему и рассказывали все происшествия, случившиеся в это утро, и про все, виденное ими на прогулке. А Федор Михайлович, глядя на них, радовался и поддерживал с ними самый оживленный разговор. Я ни прежде, ни потом не видела человека, который бы так умел, как мой муж, войти в миросозерцание детей и так их заинтересовать своею беседою. В эти часы Федор Михайлович сам становился ребенком.
После полудня Федор Михайлович звал меня в кабинет, чтобы продиктовать то, что он успел написать в течение ночи. Работа с Федором Михайловичем была для меня всегда наслаждением, и про себя я очень гордилась, что помогаю ему и что я первая из читателей слышу его произведение из уст автора.
Обычно Федор Михайлович прямо диктовал роман по рукописи. Но если он был недоволен своею работою или сомневался в ней, то он прежде диктовки прочитывал мне всю главу зараз. Получалось более сильное впечатление, чем при обыкновенной диктовке.
IV. Наши диктовки
Кстати, скажу несколько слов о наших диктовках.
Федор Михайлович всегда работал ночью, когда в доме наступала полная тишина и ничто не нарушало течения его мыслей. Диктовал же он днем, от двух до трех, и эти часы вспоминаются мною как одни из счастливых в моей жизни. Слышать новое произведение из уст самого столь любимого мною писателя, с теми оттенками, которые он придавал словам своих героев, было для меня счастливым уделом. Закончив диктовку, муж всегда обращался ко мне со словами:
– Ну, что ты скажешь, Анечка?
– Скажу, что прекрасно! – говорила я. Но это мое «прекрасно» для Федора Михайловича значило, что, может быть, продиктованная сцена и удалась ему, но не произвела на меня особенного впечатления. А моим непосредственным впечатлениям муж придавал большую цену. Как-то так всегда случалось, что страницы романа, производившие на меня трогательное или угнетающее впечатление, действовали подобным же образом на большинство публики, в чем муж убеждался из разговоров с читателями и из суждений критики.
Я хотела быть искренней и не высказывала похвал или восхищения, когда его не чувствовала. Этою моею искренностью муж очень дорожил. Не скрывала я и своих впечатлений. Помню, как смеялась я при чтении разговоров г-жи Хохлаковой или генерала в «Идиоте» и как подтрунивала над мужем по поводу речи прокурора в «Братьях Карамазовых».
– Ах, как жаль, что ты не прокурор! Ведь ты самого невинного упрятал бы в Сибирь своею речью.
– Так, по-твоему, речь прокурора удалась? – спросил Федор Михайлович.
– Чрезвычайно удалась, – подтвердила я, – но все же я жалею, что ты не пошел по судейской части! Был бы ты теперь генералом, а я по тебе генеральшей, а не отставной подпоручицей.
Когда Федор Михайлович продиктовал речь Фетюковича и обратился ко мне со всегдашним вопросом, я, помню, сказала:
– А теперь скажу, зачем ты, дорогой мой, не пошел в адвокаты?! Ведь ты самого настоящего преступника сбелил бы чище снега. Право, это твое манкированное призвание! А Фетюкович удался тебе на славу!
Но иной раз мне приходилось и плакать. Помню, когда муж диктовал мне сцену возвращения Алеши с мальчиками после похорон Илюшечки, я так была растрогана, что одною рукою писала, а другою вытирала слезы. Федор Михайлович заметил мое волнение, подошел ко мне и, не сказав ни слова, поцеловал меня в голову.
Федор Михайлович вообще меня идеализировал и приписывал мне более глубокое понимание его произведений, чем, я думаю, это было на самом деле. Так, он был убежден, что я понимаю философскую сторону его романов. Помню, после диктовки одной главы из «Братьев Карамазовых» я на всегдашний его вопрос ответила:
– Знаешь, а ведь я, в сущности, мало что поняла в продиктованном (шла речь о Великом Инквизиторе). Думаю, чтоб понимать, надо иметь философское, иное, чем у меня, развитие.
– Постой, – сказал муж, – я тебе расскажу яснее. И он передал мне в более определенных для меня выражениях.
– Ну, теперь ясно? – спросил муж.
– И теперь неясно. Заставь меня повторить, и я не сумею этого сделать.
– Нет, ты поняла, заключаю это из тех вопросов, которые ты мне задавала. А если не можешь изложить, так это только неуменье, недостаток формы.
Скажу кстати: чем дальше шла для меня жизнь с ее иногда печальными осложнениями, тем шире открывались для меня рамки произведений моего мужа и тем глубже я начинала их понимать.
Из нашей старорусской жизни припоминаю, что раз как-то Федор Михайлович прочитал мне только что написанную главу романа о том, как девушка повесилась («Подросток», часть первая, глава девятая)
[169]. Окончив чтение, муж взглянул на меня и вскрикнул:
– Аня, что с тобой, голубчик, ты побледнела, ты устала, тебе дурно?
– Это ты меня напугал! – ответила я.
– Боже мой, неужели это производит такое тяжелое впечатление? Как я жалею! Как я жалею!
V. 1874 год
Возвращаюсь к 1874 году. Окончив диктовку и позавтракав со мною, Федор Михайлович читал (в ту зиму) «Странствования инока Парфения»
[170] или писал письма и во всякую погоду, в половине четвертого выходил на прогулку по тихим пустынным улицам Руссы. Почти всегда он заходил в лавку Плотниковых
[171] и покупал только что привезенное из Петербурга (закуски, гостинцы), хотя все в небольшом количестве. В магазине его знали и почитали и, не смущаясь тем, что он покупает полуфунтиками и менее, спешили показать ему, если появлялась какая новинка.