В небольшом овальном зеркале, что висело на стене, Филипп поймал отражение своего лица и презрительно рассмеялся. Виски прикрывали клочья редких волос – признак долгой болезни; глаза, всегда считавшиеся украшением его лица, остались такими же, но теперь утопали в глазницах, казались запавшими и угрюмыми. Что до нижней части лица, она почернела, сморщилась, зубы были обнажены в вечном оскале, подбородок из-за сломанной челюсти перекошен. Видать, он и впрямь глупец, если надеялся с такой рожей вернуть любовь Сильвии, от которой та отреклась, подумал Филипп. В Монксхейвен он возвратится нищим странником и будет жить на том же положении, какое занимал Гай Уорик. И все же он должен видеть свою Филлис и хотя бы иногда ублажать свой печальный потухший взор, наблюдая за дочкой. Крохотной пенсии – шесть пенсов в сутки – ему должно хватить на самое необходимое.
В тот же день Филипп пришел к смотрителю и сообщил о своем намерении отказаться от благ, завещанных сэром Саймоном Брэем. Подобного в практике смотрителя еще не случалось, и он счел себя крайне оскорбленным.
– Должен сказать, что только человек не в своем уме и с очень неблагодарным сердцем может быть недоволен проживанием в госпитале Гроба Господня.
– Уверяю вас, сэр, мною движет не чувство неблагодарности. Я очень признателен вам, и сэру Саймону, и мадам, и юным леди, и своим товарищам, живущим здесь. Вряд ли мне когда-нибудь еще будет так комфортно и покойно, но…
– Но? Что ты имеешь против приюта? Здесь на каждое свободное место всегда полно претендентов. А я-то думал, что оказываю любезность человеку, который служил вместе с Гарри. Ты и Гарри не увидишь, он в марте приедет в отпуск!
– Мне очень жаль. Я бы очень хотел еще раз увидеть лейтенанта. Но я не могу больше наслаждаться покоем вдали от людей, которых я знал.
– Почти наверняка они уже умерли, или переехали в другой город, или еще что. И поделом тебе, если оно так и есть. Запомни! Никто не получает второго шанса стать обитателем приюта Гроба Господня.
Смотритель отвернулся, и Филипп, терзаемый беспокойством и унынием – он и остаться не мог, и покидать приют не хотел, – пошел делать кое-какие приготовления, чтобы снова держать путь на север. Нужно было сообщить в местный пенсионный приказ о том, что он меняет место жительства, а также попрощаться с товарищами, что он и сделал с более глубоким сожалением, чем обычно. Ибо Филипп под именем Стивена Фримэна завоевал привязанность пожилых ветеранов, ценивших его за бескорыстие, готовность почитать им и всегда прийти на помощь, но особенно, пожалуй, за его привычное молчание, потому как в его лице они находили удобного слушателя, бессловесно внимающего их болтовне. Перед уходом Филипп получил еще одну возможность побеседовать со смотрителем, и теперь их разговор носил более дружелюбный характер, нежели в прошлый раз, когда он ошеломил его известием о своем намерении покинуть приют. В общем, оставив о себе добрую память, Филипп вышел за ворота госпиталя Гроба Господня, где за те четыре месяца, что он там провел, частично исцелилось его израненное сердце.
Филипп и физически окреп, что было необходимо для ежедневных долгих пеших переходов, которые ему предстояло совершать. С жалованья, что платили ему за работу в приюте, и с пенсии он отложил немного денег и мог бы иногда себе позволить проехаться на крыше дилижанса, если б не шарахался от чужих взглядов, что притягивало его обезображенное лицо. Однако его добрые грустные глаза и белые безукоризненные зубы неизменно развенчивали первое впечатление, как только люди немного привыкали к его внешности.
Госпиталь Гроба Господня Филипп покинул в феврале, а в первых числах апреля он уже стал узнавать знакомые места между Йорком и Монксхейвеном. И теперь он оробел, усомнившись в разумности своего решения, как и предсказывал смотритель. Последнюю ночь своего двухсотмильного пешего пути Филипп провел в маленькой гостинице, где он был завербован на военную службу два года назад. Он неумышленно выбрал для ночлега этот постоялый двор. Надвигалась ночь, он хотел срезать путь и заблудился, и был вынужден искать крова там, где его удалось найти. И здесь он лицом к лицу столкнулся со своей жизнью – тогдашней и той, что он вел с тех пор. Его безумные неистовые надежды – отчасти результат опьянения, как он теперь понимал, – растаяли как дым; стезя преуспевающего торговца, на которую он тогда только-только ступил, оборвалась для него навсегда; сила и здоровье молодости обернулись преждевременной немощью; а дом и любовь, что должны бы перед ним широко распахнуть свои двери в награду за его страдания… не исключено, что прошедшие два года Смерть не дремала и отняла у него последнюю хилую надежду на хрупкое счастье увидеть любимую, не показываясь ей на глаза. Всю ту ночь и весь следующий день сердце его омрачал страх, что Сильвия умерла. Странно, что он никогда не задумывался об этом раньше. До того странно, что теперь, когда эта мысль возникла, его парализовал ужас: он почти готов был поклясться, что она наверняка покоится на монксхейвенском кладбище. Она или Белла, его цветущая прелестная дочка, которую ему не случится больше увидеть. Далекий похоронный звон колоколов лишь сильнее распалял его возбужденное воображение, а щебет счастливых птиц и жалобное блеяние новорожденных ягнят казались ему предвестниками беды.
Напрягая память, Филипп отыскивал дорогу в Монксхейвен, шагая по девственным возвышенностям и пустошам, по которым шел в тот роковой день. Он и сам не мог бы объяснить, почему выбрал именно этот путь, словно его вела некая неведомая сила, лишившая его собственной воли.
Вечерело, стояла мягкая, ясная погода. Сердце гулко стучало и вдруг замерло, но потом забилось еще сильнее. И вот он на вершине длинной крутой улочки, которая местами походила на лестницу, спускавшуюся по холму на Главную улицу, – по ней он некогда сбежал от своей прежней и тогдашней жизни. Филипп стоял и смотрел на стелившиеся внизу разнообразные крыши домов, на лес дымоходов, выискивая взглядом дом, который прежде был его жилищем. Кто теперь его занимает?
Желтые отсветы лучей заходящего солнца сужались, вечерние тени ширились. Филипп – усталый жалкий путник – мелкими шажками сползал по крутой улочке. Из каждой бреши между тесно стоявшими домами неслись задорная музыка в исполнении оркестра и ликование взволнованных голосов. Но он продолжал медленно спускаться, не проявляя особого любопытства к происходящему неподалеку от него, поскольку этот шум в его восприятии не ассоциировался с той мыслью о Сильвии, что свербела в его мозгу.
Дойдя до того места, где узкая дорога, по которой он шел, соединялась с Главной улицей, Филипп вдруг сразу очутился в эпицентре веселья. Он поспешил отодвинуться в темный уголок, откуда он мог обозревать всю улицу.
В Монксхейвен торжественно входил цирк – в помпезном антураже ярких красок, извергаясь какофонией зычных шумов на все лады. Впереди, нестройно играя бравурную музыку, ехали трубачи в пестрых костюмах. Следом шестерка пегих лошадей везла золотисто-алую повозку, и эта упряжка, петлявшая по узкой извилистой улице, являла собой привлекательное зрелище. В повозке сидели короли и королевы, мифические герои и героини – вернее, изображавшие их актеры. Мальчишки и девчонки, бежавшие рядом с повозкой, с завистью таращились на них, но сами они выглядели очень усталыми и дрожали от холода в своих пышных античных нарядах. Все это Филипп мог бы видеть и, в общем-то, видел, но не замечал. Почти строго напротив него, на удалении не более десяти ярдов, стояла на ступеньке перед хорошо знакомой дверью магазина Сильвия с ребенком на руках, с веселой вертлявой девочкой. Она, Сильвия, тоже смеялась – от удовольствия, от того, что удовольствие получала ее дочь. Она повыше подняла Беллу на руках, чтобы малышка лучше видела и дольше могла наблюдать яркую процессию, на которую она сама смотрела, обнажив в улыбке белые зубы в обрамлении приоткрытых алых губ. Потом она обернулась и что-то сказала кому-то, кто находился у нее за спиной. Это был Кулсон, разглядел Филипп. Его ответ снова заставил ее рассмеяться. Филипп смотрел на жену, примечая каждую деталь в ее внешности: красивые черты, беспечный вид, степенность, подобающая замужней женщине, душевное спокойствие, присущее человеку, который не знает забот. Годы, что он провел в мрачной печали, в самой гуще варварства, на суше и на море, часто подвергаясь смертельной опасности, для нее прошли как солнечные дни – тем более солнечные, что его не было рядом. Так с горечью думал искалеченный морской пехотинец, обессиленный и отчаявшийся, пока стоял в холодной тени и смотрел на дом, который должен бы быть его родной гаванью, на жену, которая должна бы радушно приветить его, на дочку, которая должна бы стать ему утешением. Он отлучил себя от собственного дома, жена отреклась от него, его дитя растет и набирается ума-разума, не зная отца. Жена, ребенок, дом – все прекрасно благоденствуют без него. Что за безумие пригнало его сюда? Час назад, будто мечтательный идиот, он думал, что она умерла – умерла в неизбывном сожалении о жестоких словах, коими полнилось ее сердце, умерла в скорбном недоумении, вызванном необъяснимым исчезновением отца ее ребенка, которое терзало ее душу и в какой-то мере стало причиной ее смерти, чего он так страшился. Но теперь, наблюдая за Сильвией с того места, где он стоял, Филипп засомневался, что за свою радужную жизнь она хоть час предавалась мучительным мыслям.