Есть замечательная книга Карин Юханнисон «История меланхолии», где показано, что долгое время меланхолия считалась физиологическим заболеванием – результатом нарушения работы желчного пузыря. Но в эпоху романтизма меланхолия была психологизирована и превращена, наоборот, в положительное состояние: мыслящий человек должен быть меланхоликом.
Определенные состояния объявляются психологическими, а не физиологическими именно потому, что они объявляются положительными состояниями: тосковать – это хорошо, грустить – это хорошо, печалиться – это совсем хорошо, потому что это некий опыт развития личности, тогда как прежде эти состояния почитались заботой врача. Другое дело, что медицинское лечение понималось шире: не только лечение препаратами, но и лечение музыкой могло считаться медицинским лечением. Врачи могли одновременно прописывать клизму, прогулки и игру на клавесине в качестве средства от меланхолии, потому что набор медицинских инструментов понимался гораздо шире.
Только в эпоху прогресса медицина стала окончательно препаратной, когда возобладал просвещенческий принцип «безотказного» знания. Такое знание, работающее как пилюля, уже не связано с волей, ведь Просвещение сделало волю частным делом каждого. А всеобщим стало вместо воли знание: медицина должна иметь дело не с частными состояниями, а с лекарствами, которые действуют для всех.
Разумеется, до Просвещения медицина – искусство, и медик должен подбирать для каждого свое. Придворный врач Людовика Четырнадцатого был мастером по изготовлению клизм и все клизмы делал индивидуально, как произведение искусства. У него была коллекция из 150 клизм, самых разных. Каждая из них – произведение искусства; и даже есть полотна, которые изображают этого придворного медика с клизмами, как все это возвышенно и прекрасно.
Переход от физиологии тоски и меланхолии к психологии хорошо виден у Пушкина, который наполовину принадлежит старой культуре, а наполовину – романтической культуре. Когда Пушкин жалуется, как он не любит лето или «Весной я болен…», «Как тяжко мне твое явленье, весна, весна, пора любви…», то, с одной стороны, он говорит о скуке и томлении как психологических состояниях, а с другой стороны, связывает все это с работой организма: «…таков мой организм, // Извольте мне простить ненужный прозаизм…»
Психологизация многих состояний в конце концов привела к возникновению психоанализа – выяснилось, что вылечить человека традиционными способами совершенно не удается. В частности, лечение истерии с помощью прогулок, с помощью простых рекомендаций съездить отдохнуть не всегда удавалось. Потребовались более радикальные способы, вскрывавшие саму механику возникновения психологических состояний.
Фрейд исходит из той ситуации, когда познание оторвано от воли и созерцание оторвано от действия, когда всегда есть противоречие между чувством и долгом, когда долг требует одного, а чувства требуют другого. Есть чувства, которые не знают границ, либидо, сексуальное влечение, и есть долг, контроль разума, который тоже не знает границ.
Иначе говоря, Фрейд исходил вполне из ситуации, которую Ханна Арендт описывает как ситуацию Просвещения. В эту эпоху познание отделяется от воли: мы созерцаем созерцаемое, познаем ради познания, ради роста души, культивации идеи в душе, а действуем ради действия, опять же только ради роста производства.
Просвещение очень быстро переходит в промышленную революцию с неизбежным ростом производства. Появляются новые формы производства, старое мануфактурное производство сменяется фабричным. Мануфактура подразумевала, что, даже если что-то делается на станке, все равно доводится это потом руками. Грубо говоря, книга печатается станком, станок налаживает человек, подбирает нужный формат человек, подкручивает, подлаживает перед печатью человек и в конце, переплетает тоже человек.
Фабричное производство имеет в виду другое: станок сам размеряет свои действия, станок сам все делает, и единственная задача человека – запускать станок и быть оператором станка. Происходит окончательное отчуждение средств производства от человека. Если раньше от рабочего хоть что-то зависело, то теперь рабочий стал полностью бесправен, потому что его функция – нажимать на кнопки станка.
С окончательным переходом к фабричному производству, к появлению «готовых вещей», одновременно, в 40-е годы XIX века, появляются два важнейших института повседневности. Это прет-а-порте – производство готовой одежды, в отличие от прежнего пошива одежды для каждого индивидуально. Этот принцип просуществует уже до появления подиумной моды, до превращения моды в искусство, до 50–60-х годов XX века, т. е. 100 лет, а может, и дольше. Также в 50–60-е годы XIX века появляются магазины с фиксированными ценами. До этого в магазинах все продавалось по нефиксированным ценам, можно было торговаться, а теперь вещь становится механически воспроизводимой, как и ее цена. Появляется фотография, как тот же автомат тиражирования, который нужно настраивать только время от времени.
Фотография – это практика ради практики. Она служит в практической жизни, фотография на паспорт, или фотография криминалистики, или ботаническая. Надо заметить, в действенность фотографии верили очень долго, в викторианской Англии был обычай фотографировать только что умерших людей, причем сидящих так, будто они живые. Так сама жизнь стала предметом промышленного изготовления и операций.
Ханна Арендт была большим почитателем американской демократии, в которой видела продолжение античной, греческой демократии. Она утверждала, что американская демократия – это редкостный момент, где созерцание созерцает действие именно в момент принятия конституции.
Для нее было важно учреждение государством своих институтов с нуля: это результат созерцания, причем созерцания некой политической реальности, которая еще только будет. Конечно, у США были прообразы, скажем, как в Риме Сенат и Капитолий, но все равно это созерцание будущих образцов. Результатом становится целое государство как поле развертывания замыслов, поле американской мечты. Акт чистой теории становится практически более чем значим.
При этом Арендт считала, что в американском государстве могут возникать любые частные идеологии, но идеологии остаются частным делом, тогда как в Европе идеологии сразу овладевают умами. В этом смысле Арендт считала, что европейский фашизм и европейские реакционные режимы – это косвенный результат просвещенческой модели производства знаний.
Такой классик современного феминизма, как Люс Иригарей, выступала и как критик базовых принципов научного познания, которые господствуют в просвещенческой и послепросвещенческой Европе. Например, одна из самых известных ее статей называется «О свойствах жидкости», где она указывает, что европейская физика развивалась, прежде всего, как физика твердого тела, как физика принципиально маскулинная. Но твердое – только частный случай жидкого, но почему-то жидкое, которое изучать интереснее и продуктивнее, изучали меньше.
Твердое тело скучное, плоское: какие-то простые законы, сопроматы, цифры. А в жидкостях могут быть нюансы разные, вихри, дополнительные факторы. Все это произошло из-за презрения мужчин к женщинам. Мужчина считает себя умным, прямолинейным, а женщину – спонтанной, непредсказуемой.