Такова была страна, где Петрус – которого тогда еще не звали Петрусом – родился и вырос. Он сохранил искреннюю любовь к горным долинам и поэзии зари. Окутанные теплом близких и благоволением великих туманов, первые десятилетия его жизни были вдоволь наполнены очарованием и заботой. Вдали от шума и буйства остального мироздания эльфы-белки создали мирный дом. Они не писали стихов, но охотно внимали поэзии других и, несмотря на страсть к стремительным полетам, могли долго оставаться неподвижными. Обычно придерживаясь умеренности, гостей они умели принять широко и хлебосольно и, хотя жили вдали от Кацуры, всегда далеко не последними отвечали на призыв Совета. В конечном счете похоже было, что особенности их земли наложили отпечаток на них самих: такие же скрытные, как их леса, и благородные, как их горы, они мирно носились между кронами деревьев и скалами, не зная ни метафизических дилемм, ни стремления к иным горизонтам.
Несмотря на этот идиллический пейзаж, в юности Петруса случались и довольно бурные события. Он явно выделялся среди многочисленной родни, потому что все эльфы обычно устроены одинаково: их человеческий облик красив и величествен, их конь благороден и породист, а третье животное обладает идеальным сложением, в то время как наш герой, следует признать, был весьма далек от стандартов своего вида. Ростом ниже своих братьев, он был и куда плотнее их, так что еще в нежном возрасте обзавелся животиком, чего никогда не бывало у местных уроженцев, а с годами округлялся все больше, вплоть до того, что тонкие черты, присущие эльфам, в его случае расплылись в круглощекую физиономию. Правда, на этой физиономии светились самые замечательные в Сумеречном Бору глаза, и его мать в конце концов убедила себя, что главное в Петрусе – пара серебристых зрачков. В действительности дело было не столько в глазах, сколько в прекраснейшем взоре, и контраст между пухлой рожицей и задумчивым сиянием взгляда зарождал во всех, кто его окружал, глубокую преданность, так что единственный эльф туманов, у которого была заурядная внешность, обладал особым даром вызывать симпатию себе подобных. Но за ним следовали как потому, что любили его, так и потому, что стремились защитить во время его рискованных вылазок, которые ему не следовало предпринимать в одиночку без риска сложить голову. Никогда еще туманы не видывали столь неловкого эльфа: он чуть не лишился хвоста, застрявшего между двумя камнями, что на памяти Сумеречного Бора не случалось ни разу, и ему стоило муки мученической оставаться в обличии белки до полного выздоровления своего придатка (и грызть при этом орехи, которые он – еще одна странность его натуры – не слишком любил, но эта добавочная неприятность хотя бы отвлекала от боли, терзающей бедный сплющенный хвост). Следует добавить: едва рассеялся страх, что он серьезно поранился, его освободители, с трудом сдерживая смех, поторопились раздвинуть камни. Тремя днями раньше все тот же Петрус едва не разбился, совершая беличий прыжок ровно в тот момент, когда решил трансформироваться в коня, и своим спасением был обязан только густому ковру свежих иголок, на который не слишком изящно приземлился. И – вишенка на торте – ему случалось без всякой видимой причины спотыкаться о собственный хвост. Запутаться в хвосте! Для эльфа это столь же немыслимо, как превратиться в котелок. Короче, хотя объяснений этому феномену не нашли, вывод был очевиден: Петрус вечно будет попадать в опасные передряги, но его счастливая звезда всякий раз его спасет.
Разумеется, и внешность, и неловкость были только видимой частью айсберга. А вот за этим скрывался особый склад ума, который оставался равнодушным к делам родных гор – таким как постоянное возрождение, слияние чудес и прочее. В утро своего первого столетия, хмуро глядя на сияние вершин и нефритовые переливы елей, он сказал себе, что больше не может выносить жизни в этой великолепной скуке. С ним рядом были два его всегдашних приятеля, чудесная белка и большой бурый медведь, исполненные той грациозной и мощной живости, которых всегда недоставало Петрусу, – и, повернувшись к друзьям, в молчаливом восторге созерцающим пейзаж, он заявил:
– Больше не могу, я должен уехать.
– И куда ты поедешь? – спросил медведь, отрывая взгляд от роскоши открывшейся панорамы.
– В Кацуру, – сказал Петрус.
– Ты угробишься на десятой минуте путешествия, – заметил тот, кто был белкой, – а если твое невезение останется при тебе, то еще и ошибешься фарватером.
– Не важно, куда я направлюсь, – заупрямился Петрус. – Я не хочу закончить свои дни, как старая ель, так и не повидав ничего в мире.
– Но весь мир в тебе, – сказал медведь, – в каждой ели, в каждом пике и каждой скале, которые ты видишь.
Петрус вздохнул.
– Мне скучно, – сказал он, – мне до смерти скучно. Еще один стих о сумерках, и я по своей воле брошусь конем в пустоту.
Вдали послышался певучий голос, гибкий, как бамбук, и хрустальный, как река; слова, которые он произносил, на человеческом языке означали приблизительно следующее:
Сумеречный Бор в обрамлении туманов
Ель мой друг
Шепчет в сумерках
– Ладно, – сказал медведь, кладя лапу на плечо Петруса, который обхватил голову руками и скорбно раскачивал ею во все стороны, – не терзай себя так. У каждой проблемы есть решение.
Решение оказалось именно тем, которое Петрус озвучил. Нужно уехать. В нем рокотал зов, и столетний рубеж сделал этот зов необоримым, так что назавтра он покидал Сумеречный Бор вместе с двумя приятелями, втайне от матери, которая привязала бы его к дереву, и без малейшего представления, что он будет делать в Кацуре.
– Мы проводим тебя до столицы, – сказали друзья, – а потом вернемся сюда. Было бы неприлично отпустить тебя в большой мир без достойного сопровождения.
Если и случалось когда-нибудь эпическое путешествие, то именно это. Можно не сомневаться, что без своих ангелов-хранителей – в которых нетрудно узнать будущих Паулуса и Маркуса – Петрус сто раз заблудился бы и погиб. Ведь к его рассеянности и неловкости добавилась завороженность путешествием. Никогда еще он так не дышал, никогда еще Сумеречный Бор не был ему так дорог, как с момента, когда он его покинул, и никогда еще полученное от него послание не было столь ясным. Разлука подействовала как озарение, она словно сдернула пелену со зрелища, которое он попусту разглядывал всю свою жизнь, придав ему смысл магией ностальгии. Он снова с замиранием сердца столь же сладким, сколь и мучительным, смотрел на гору Хиэй и ее устремленную к небу иглу и удивлялся, что понадобилось уехать, чтобы с такой полнотой ощутить себя воплощенным в каждую скалу и в каждую иголку ее елей, где едва слышно шелестит таинство жизни. По прошествии четырех дней после того, как они покинули земли Сумеречного Бора, он испытал такое острое и болезненное сожаление, что остановился посреди дороги, потрясенный тем экстазом, который вызвала эта боль. Они только что проникли в район Южных Ступеней, небольшой холодной долины, где туманы, как чайки, скользили над берегами. Это был последний перегон перед фарватерами, потому что они приближались к границам земли и вскоре должны были обратиться к услугам перевозчиков. Они давно уже обогнули пучины туманов, на которых покоились горы, но через малое время дорога заканчивалась, и все трое возбужденно ждали своего первого прохода через шлюз. Они никогда еще не покидали родного очага, и Паулусу с Маркусом пришлось признать, что эта вылазка им нравится. Однако Петрус застыл посреди тропинки, удрученный и сияющий, настолько далекий от всего окружающего, что смог бы без опаски пройтись по языку дракона.