«Мню... — писал Никон в письме, — яко ни один архиерей останется достоин, но вси сами ся постыдят и осудят от святых правил, зряще их».
Алексей Михайлович уже принял решение и менять его не собирался.
— Нас винит, а себя правит... — только и произнёс он, прочитав послание своего бывшего собинного друга.
3
Всё видит, всё зрит Господь и всё устрояет по воле Своей. И человеку надобно только в смирении принять эту волю Господню и, если угодно будет Господу, прозреть Его неизреченную мудрость.
В последние месяцы Федосья Прокопьевна Морозова много о судьбе своей семьи думала. Необыкновенная поучительность в этой судьбе явлена была.
Немыслимо богат был её деверь Борис Иванович Морозов, воспитатель государя Алексея Михайловича. Щедро его государь награждал, но всё мало боярину Борису было. Двумя руками загребал всё новые и новые богатства. Едва жизни не лишился из-за жадности своей во время соляного бунта, да, слава Богу, государь спас от бунтовщиков, спрятал воспитателя в Кирилло-Белозерском монастыре.
И вот умер Борис Иванович и наследника не оставил. Все богатства брату его, Глебу Ивановичу, отошли. Но и Глеб Иванович, супруг Федосьи Прокопьевны, не намного старшего брата пережил, тоже отдал Богу душу. Остались богатства эти, праведными и неправедными путями добытые, Иванушке, сыну Федосьи Прокопьевны. А ему, сироте, вдвоём с мамкой своей боярыней много ли надобно? Нищим и убогим раздавала Федосья Прокопьевна богатства свои. У кого забраны были, тем и возвращала...
Но об этом она только недавно подумала, а милостыню всегда подавать любила. Потому, видно, и передал ей Господь богатства немыслимые, что любовь к нищей братии Федосья Прокопьевна имела. Воистину уж неизреченная мудрость есть в Промысле Божием...
В последнее время часто об этом боярыня Морозова думала. А подумаешь так и лежишь потом в мягкой и тёплой постели, как будто на четырёх ветрах, отовсюду, со всех сторон, сквозняком тянет.
Так и не удалось после обеда соснуть. Встала Федосья Прокопьевна. Натянула на голое тело власяницу колючую, сверху надела расшитую жемчугом рубаху.
Долго молилась в своей увешанной иконами Крестовой палате. Потом надела чёрный шушун, сразу сделавший её похожей на монахиню, повязала чёрным платком голову и пошла по терему. Из горницы в горницу шла, поднималась по лесенкам, переходя из одних хором в другие. Тихо было в доме, только храпели повсюду домочадцы. Никто ещё не проснулся, кроме боярыни. Никого не будила боярыня. Сладок летом послеобеденный сон, пусть спят... Так и добралась Федосья Прокопьевна до помещений, отведённых семье протопопа Аввакума. Свой ход у протопопа был, но из боярского терема тоже пройти можно было.
И здесь все спали. Спали сыновья Аввакума, спали дочери, спал Фёдор бесноватый, свернувшись клубком на полу. Подёргивал во сне ногою. Позвякивала цепь, которой прикован был к стене. Только Настасья Марковна не спала. Похоже, и не ложилась, бедная. Сидела за столом пустым, кулачки на стол положены, лоб наморщила, губы шевелятся. Не то молитву творит, не то считает чего-то...
Присела рядом боярыня на лавку. Только тут и заметила её протопопица. Хотела встать, да удержала её боярыня.
— Ишь ты... — сказала, кивая на беспокойно подергивающегося во сне Фёдора. — Беси-то и во сне мучат.
— Ой, боярыня, мучат... — вздохнула Настасья Марковна. — Никого, кроме протопопа, не подпускает к себе. Кусается. Протопоп и кормит его.
— Сам-то ушедши куда?
— Дак к Ртищеву зван. Говоря там... Фёдор Михайлович народ собрал с протопопом о новопечатных книгах поговорить... Не знаю, сколько там толковать будут, или только к ночи вернётся.
— Любит Федя разговоры беседовать... — с досадой проговорила Федосья Прокопьевна. — Совсем этими разговорами протопопа в Москве замучат.
— Ай, и не говори, кормилица... — не заметив досады в словах боярыни, вздохнула Настасья Марковна. — Такие добрые к Петровичу все стали. Царь-то по приезду десять рублей ведь протопопу дал, царица тоже десять, а Фёдор Михайлыч — так тот, шиисят рублёв в шапку сунул.
— Добрый человек Федя.
— Дак как же не добрый-то... Кабы не он да не ты, кормилица, и не знать бы, как в Москве-то жить. В Сибири ведь и коровёнку последние годы держали, да и протопоп иной раз сбродит на реку — рыбки принесёт. А в Москве, чай, за все деньги надо. Сегодня смотрела боровичков на зиму купить, дак поверишь ли? Не такие и хорошие, а за тыщу штук полтора рубля просят!
Поджала губы Морозова. Досадно было, что не повидала своего духовного отца. Досадно было разговоры пустые слушать.
— Полно тебе, матушка, глупость свою показывать... — сказала, нахмурившись. — Нешто в моём дому еды тебе не хватает. О спасении души надо думать, а не о земных пустяках...
— Прости, боярыня... — сказала Настасья Марковна. — Сама не знаю, чего нашло. С Фёклой Симеоновной Пашковой сегодня сустретилась, дак вот сердце и не на месте...
— Нашла кого бояться... — усмехнулась Федосья Прокопьевна. — Здесь, матушка, не Сибирь. Здесь Москва всё-таки. Живо убивца вашего приструнят.
— Дак приструнили ужо... — смахнув слезинку, тихо проговорила Настасья Марковна. — Фёкла Симеоновна говорит, что помирает воевода-то...
— А плачешь тогда чего? Не он разве протопопа до смерти мучил?
— Он, боярыня... Кто же ишо...
И ещё одна слезинка скатилась по щеке.
Вздохнула Морозова. Тоже верно. Хоть и по глупости, а правильно Марковна творит, что о враге своём печалится. Христову заповедь соблюдает. Спросила примирительно:
— Где ты встретила-то воеводшу?
— Дак на Скород оме... — утирая глаза, ответила Настасья Марковна. — С прикашщиком своим срубы Фёкла Симеоновна выбирала.
— А ты-то... — обиженно поджав губы, медленно проговорила Морозова, — ты-то, матушка, чего на лесном рынке делала? Это ты деньги, что ль, считала давеча? Дом покупать собираешься? Тесно тебе у меня?! Дак я, матушка, коли так, весь терем тебе оставлю. Ширься тут! А я и в сараечке поживу!
Раскраснелись, заполыхали щёки Морозовой. Сверкнули гневом глаза. Завыл, загремел цепью, прыгая у стены, бесноватый Фёдор. Страшно стало Настасье Марковне. Хотела в ноги боярыне бухнуться, да не сумела из-за стола вылезти. Подкосились ноги. Заливаясь слезами, упала лицом на стол Настасья Марковна, застучала кулачками своими по столу.
— Тяже-о-лая я, боярыня! — подвывая и путаясь в словах, закричала она. — Тяжо-о-лая опять... Думала, хоть этого в своём углу родить ребёночка... А-а-а! Двадцать ведь лет уже, как гоняют нас... Своего угла нигде не было-о!
Схлынул гнев в Морозовой. Растерянно смотрела она на уткнувшуюся лицом в стол протопопицу, которая всё колотила и колотила кулаками по столу, и медленная бледность заливала лицо боярыни.