– Когда пойдешь сдаваться? – шутила Томка.
И это счастливую Веру мучило больше всего. «Какая же я трусиха, – думала она. – И в кого, интересно? Заячья душонка. Стыдно-то как». Но все тянула, тянула.
Под Новый год расклеилась – любимый праздник а она без мужа? Да и Роб точно отправится в веселую компанию, а уж последствия известны всем: напьется наверняка. А где это, там и все остальное. С беременностью Вера стала ревнива – гормоны. Да и не знала она толком ничего о его московской жизни – где и с кем он проводит время? Знала, что его легкомысленная мать в очередной раз вышла замуж и привела в дом мужчину, а это означало, что Роб там не к месту. А она живет в лесу, в город не ездит – тяжело, да и незачем. Он молодой, здоровый и симпатичный мужчина. Девок вокруг полно, кто откажется? Вера решила твердо: напросится с ним на праздник в Москву. Она, между прочим, законная жена, имеет право.
Стала вытаскивать вещи из шкафа, плюхнулась на кровать и разревелась: старье. Все немодное старье, как из бабушкиного сундука. Попробовала натянуть на себя что-что, ни во что не влезла, это понятно. Смогла застегнуть только одно платьице, серое, скромное, каждодневное. Но встала в профиль и ужаснулась – платье страшно обтянуло выпирающий живот, задралось спереди, сморщилось на спине, жало в плечах и рукавах. Словом, ужас.
Вера поняла, что ни в какую Москву она не поедет, – еще чего, позориться! Сомнения и страдания разрешила бабушка двадцать девятого декабря, за ужином.
– Ну что квасишься? О милом своем тоскуешь? Приводи, чего уж! Хватит в Штирлица играть.
Вера застыла у плиты:
– Ты… все знала?
Бабушка усмехнулась:
– А ты думала, я совсем из ума выжила? Не слышу эти ваши шашни? Делай, Вера, что хочешь, твоя жизнь. Впрочем, ты и так делаешь.
Вера, не поднимая на бабушку глаз, красная как рак, присела на стул.
– Прости, ба.
Бабушка отмахнулась:
– О чем сейчас говорить, Вера? Каждый сам кузнец своего счастья. Ну это ты уже поняла. Твой выбор. Да и теперь-то что! – И бабушка кивнула на Верин живот. – Теперь-то что говорить, когда ребенок на подходе.
– И это ты знала? – воскликнула Вера.
– Ох, Вера! Ну за кого ты меня держишь, ей-богу? Даже обидно! Я что, не женщина, беременной не была? Инночку, дочку свою, не видела, когда она с тобой, глупой, ходила?
Вера удрученно пробормотала:
– Так вышло, ба. Извини.
– Да что я, Верочка? Не обо мне речь. Ладно, все. Дала себе слово – ни-ни! Вот и стараюсь его сдержать. Хоть мне и непросто. И обидно еще – что я тебе, лютый враг? Или дурочка слабоумная?
– Прости, – тихо повторила Вера.
Но камень с сердца свалился. Нет, не камень – надгробная плита. Все, врать больше не нужно, ура! И самое главное – Робка может спокойно прийти и остаться! Ну и принялась хлопотать – праздник!
В магазинах по-прежнему было стерильно. Но кое-что под праздники все же «выбрасывали». И снова спасибо Тамарке – сунула Вере здорового жирного гуся, два десятка яиц, две пачки масла, банку зеленого горошка, банку томатов в собственном соку и банку горбуши на салат. Томка, милый и верный дружок! Куда я без тебя! И стол теперь будет роскошным.
Ах, как хотелось быть красивой – стройной, тоненькой, легконогой, как прежде. Но ходила она, как утка, переваливаясь с бока на бок. Корова, толстая и неуклюжая корова. Ловила на себе разочарованный и жалостливый взгляд мужа – только кого он жалел, ее или себя? Или ей все это казалось? Беременные, они же такие мнительные.
Влезла только в старую темную юбку и мамину кофточку – светлую, летнюю, легкую, в синих цветах. Накрасила ресницы, чуть-чуть губы и распустила волосы, но они не лежали. Совсем не лежали. Ее когда-то послушные, легкой и пышной волной струившиеся роскошные светло-русые волосы выглядели грязными, клочковатыми, свалявшимися. Пришлось закрутить дурацкий пучок.
Накинула бабушкину павловопосадскую шаль – на черном фоне бордовые, желтые и синие розы. Смешно, конечно. Но хоть как-то прикрыла старые тряпки и выпирающий живот. «Ничего, – успокоила себя, – приду в норму! Через два месяца рожу и похудею, исправятся кожа и волосы, я снова буду красавицей». Но из глаз брызнули слезы, как у клоуна в цирке, фонтанчиком.
Без десяти двенадцать, когда Вера просмотрела все глаза и почти отморозила лоб, прижимаясь к холодному стеклу, бабушка не выдержала:
– Все, Верочка, все. Садимся за стол. Проводить надо Старый, такой обычай. Ну и поесть давно пора – вон какой стол, как ты расстаралась!
Вера не обернулась.
– Садись, Верушка, садись! Хватит маяться! И ничего страшного, ты мне поверь! Ну выпил, ну загулял в компании, большое дело! Молодой ведь. Дурак. Мозгов-то не нажил… Приедет попозже, никуда не денется. Садись, Вера, садись. Примета есть: как встретишь Новый год, так и проведешь.
И Вера села за стол.
Больше всего хотелось смахнуть скатерть на пол, чтобы разлетелись, развалились на части плошки с салатами, грохнулся жирный, тяжелый гусь и тяжелые темно-янтарные золотистые капли гусиного жира забрызгали стены, потолок, пол, стулья, диван, телевизор, старый ковер. Чтобы все покатилось, разбилось, запрыгало по полу, залило жиром, сметаной, майонезом, маринадом, томатом. Чтобы разбился, разлетелся вдребезги старый, еще дедов, мальцовского хрусталя, тяжеленный вишневый кувшин со смородиновым морсом и тоже замызгал от всей своей хрустальной души все-все, словно кровью. Чтобы все это разнести к чертям! К чертям собачьим! Как и всю ее жизнь – ее пустую, дурацкую жизнь. Чтобы все грохнуло, как выстрелило.
И не убирать! Ни за что не убирать, ни за что! Чтобы смерть и тлен. Чтобы все испортилось, завоняло, скукожилось, высохло. Только выкинуть. Вместе с посудой, вернее, с ее останками.
А потом закрыться в комнате и реветь, реветь, реветь. Выть, как собака, как волк, как облезлый шакал. А потом – умереть.
Но была бабушка. И еще тот, кто отчаянно бился крохотными ступнями и кулачками в ее животе. Поэтому умирать нельзя. Надо жить дальше.
Под звон курантов выпили по глотку невыносимо сладкого шампанского. Вера с трудом проглотила ложку рыбного салата, на все остальное смотреть не было сил. Извинилась и ушла к себе. Бабушка поняла и не возражала. Уселась у телевизора, приглушила звук.
Господи! Да что за жизнь такая! За что? Вера святая! Красавица, умница. А Инночка, ее Инночка? Разве она, ее тихая девочка, заслужила такую страшную судьбу? Вспомнила и себя – до Давы, конечно: пьянство и уход мужа, Инночкиного отца, его измены. Сколько слез она тогда пролила? И откуда они брались? И нищету, и жизнь в бараке, и промерзлые, покрытые инеем стены. И дочкины бесконечные ангины и пневмонии. Вспомнила, как считала копейки – хватит ли на хлеб и молоко? Вспомнила, как жалела выкинуть жухлую, проросшую картошку в старой кошелке – ведь из нее можно сделать прекрасные драники. Драники, серая вермишель, омлет из яичного порошка, маргарин вместо масла на хлеб. И было вкусно. Только почему, когда она ела эту вермишель и этот маргарин, так плакала?