Однажды мой старший брат, работавший на буровой установке в Луизиане, упомянул, что «парням из колледжа» там платят больше, а в грязи они при этом не мараются. Те, кто окончил колледж, командовали теми, кто туда не поступил. Я заинтересовался. Тетя дала мне денег, и я мог выбрать курс в местном колледже. К тому времени я уже мечтал стать актером и решил на всякий случай получить высшее образование, а потом устроиться на буровую, заработать денег, купить мотоцикл и поехать в Голливуд, где начну свою настоящую карьеру. Это был очень деловой подход.
Тем временем я работал на бензоколонке и продавал шины в магазинчике вместе с сыном владельца. Однажды нам выдалась свободная минутка, и мы болтали, прислонившись к газовым насосам. Он сказал, что готовится сдать экзамены в медицинский колледж, — а потом, если получится, поступить в университет на медицинский факультет. Тогда я в первый раз услышал о том, что кто-то и правда готовится стать врачом, — и впервые понял, что есть и такой путь. Я не особо об этом думал, но позже, на той же неделе, меня словно осенило. Идея пришла, когда я полез под автомобиль. Он как-то странно кряхтел, когда я менял передачи, так что я решил разобрать трансмиссию, — и когда я держал запчасти в своих измаранных маслом руках, то вдруг подумал: если я могу чинить автомобили, так почему я не могу чинить людей? Мысль о том, как приятно восстанавливать такую сложную «машину», как человеческий организм, полностью меня захватила.
Два года спустя я поступил в медицинскую школу.
В двадцать лет я, младший ученик на курсе, отчаянно пытался определиться и искал группу, к которой мог бы примкнуть. Дэвид Леви — самое что ни на есть еврейское имя, и я с нетерпением ждал признания как «доктор-еврей».
Мой отец, Исаак Леви, сефард, рос в семье ортодоксов. Из-за нацистов наша семья потеряла дом и дело.
Дедушка и бабушка, бросив все нажитое, покинули Родос, успели вырваться из хватки Гитлера и, в конечном счете, добрались до США. Более полутора тысяч евреев, оставшихся на острове, отправились в концлагеря, и многие погибли.
В юности мой отец принял Иисуса как Мессию, и с ним перестали общаться и в семье, и в общине.
Ему было очень больно, но ему открылись смысл и цель как в Торе, так и в Новом Завете. Папа прекрасно знал, что такое гонения. Сперва его гнали нацисты за то, что он был евреем; затем — евреи за то, что он верил в Иисуса.
Думаю, поэтому он почти никогда не говорил о своем прошлом. Я очень мало знал о своем еврейском наследии — помимо того, что мы каждый год отмечали Песах. Возможно, отец хотел защитить нас от неприязни, с которой столкнулся сам, и потому поселился в маленьком городке. Мы росли без еврейских друзей и почти не знали нашей культуры. Я, например, о ней и понятия не имел.
С юных лет я считал Иисуса особенным. Моего отца гнали именно из-за решения следовать за Иисусом. И я уважал его убеждения. Я прилежно учил истории из Торы и Нового Завета. Я хотел верить в то, что Иисус ходил по воде, исцелял людей, прощал грехи и воскрес из мертвых. С таким героическим Спасителем, как Иисус, который пожертвовал собой, чтобы искупить мои грехи и чтобы я мог узнать святого и благого Бога, мир, казалось, имел больше смысла. Затем я пошел в медицинскую школу.
Там оказалось, что треть моих однокурсников — евреи, и я испытал культурный шок.
Раньше я почти не общался с евреями и был приятно удивлен. Они привлекали. Они были богатыми и остроумными, любили смеяться и, казалось, по-настоящему наслаждались жизнью; они водили хорошие автомобили; а еврейки были поразительно красивы. Что еще нужно парню в двадцать лет? Я чувствовал, что быть с ними — прекрасно. Кроме того, я мечтал открыть лекарство от рака или инсульта, совершить какое-нибудь великое открытие, изменить мир и купаться в лучах любви и восторга. Мне казалось, евреи очень многого достигли в медицине, и я хотел стать одним из них.
С юных лет я считал Иисуса особенным. Моего отца гнали именно из-за решения следовать за Иисусом. И я уважал его убеждения.
Я также оценил контраст с христианами, которых знал по жизни в маленьких американских городках. Те вечно были бедными, вечно испытывали проблемы, вечно раздражались и соблюдали кучу правил. Еще они все время несли Богу целые списки проблем, — причем решались эти проблемы далеко не всегда. Христиане казались нищими и беспомощными. Как здорово было наконец оказаться рядом с теми, кто имел деньги, власть и силу, чтобы двигать мир!
Я полностью принял культуру, которой никогда не знал. Я ходил с друзьями в синагогу. Я чувствовал себя праведным, когда постился в Йом-Киппур и ел мацу на пасхальной неделе. Я просиживал долгие службы на иврите, которого мы, в общем-то, не знали. Только однажды, из любопытства, я посетил христианскую общину, бывшую недалеко от кампуса, и об этом узнал мой однокурсник-еврей. Я сперва отпирался, но он заставил меня признаться, и я никогда не ходил туда снова, боясь, что скажут мои новые друзья.
Уважение к евреям и еврейской культуре я испытываю и по сей день. Мне нравилось чувство единства, которое я испытывал в синагоге на праздничных службах. И на четвертом курсе школы я начал испытывать конфликт. В глубине души я не мог отрицать, что Иисус был особенным, — но я не хотел, чтобы он был моим Богом или Мессией. Я не хотел почитать Иисуса. На мой взгляд, он был слишком смиренным, слишком милым и слишком мало противился злу. Я не хотел быть таким. Кроме того, мне казалось, что в академических залах не особо нужны ни Бог, ни Иисус. Меня учили тому, что медицина и хирургия имеют власть спасать жизни, — и что эта власть скоро будет моей. Следование за Иисусом казалось столь скучным и неинтересным по сравнению со славой, радостью и азартом… и я мог получить все это как еврей — и как врач.
Мне не хватало уверенности, чтобы общаться наравне с однокурсниками, которые были на два года старше, — но в учебе мне не было равных. Уже на третьем курсе я обрел свою стихию. До этого мы учились по книгам, но теперь началась практика, — мы работали с больными, чтобы узнать, как их лечить. И я понял, что мне безумно нравится медицина и что у меня прекрасно получается. Оставалось достичь вершин.
Помню, как я учился ставить центральный венозный катетер. Обычно это изучали в первый год резидентуры. Мне до нее оставалось два года. Установка центрального катетера — это первая опасная операция, которой учится резидент. По сравнению с обычным внутривенным катетером — это земля и небо. Иглу длиной почти с палец нужно ввести под ключицей в проходящую там крупную вену. Самый большой риск — проколоть верхнюю часть легкого. Это может стать фатальным, если вовремя не принять мер. Анатомия людей разнится, и искать эту вену — все равно что бурить землю в поисках нефти. На третьем курсе мы уже успели посмотреть со стороны, как ставят катетер, но вряд ли бы кто-нибудь позволил мне сделать это самому, — разве что в критической ситуации.
Если кто-то в больнице перестает дышать или переходит в иное опасное для жизни состояние, включается «Синий код», — и врачи с резидентами мчатся со всех уголков больницы реанимировать больного, что предполагает постановку центрального катетера. Студенты в таких случаях только смотрят. На второй «Синий код» я прибыл быстро, и никого еще не было. Я попросил сестру дать мне катетер, но та, посмотрев на мой короткий белый халат, — облачение ученика, — презрительно покачала головой. Спустя минуту появился резидент, и она отдала набор ему. Я пытался выпросить набор на других «Синих кодах». Исход был таким же.