– Кто ты такой?
Можешь называть меня Брат Захария.
– Могу, но если я действительно попаду в ситуацию, когда мне, чтобы спасти жизнь, придется обратиться за помощью к какому-то воинственному монаху, я бы предпочла знать его настоящее имя.
Когда-то я…
Как же давно это было. Он, казалось, уже почти не имел прав на это имя. И однако в том, чтобы произнести его вслух, было какое-то глубокое, почти человеческое удовольствие.
Когда-то меня звали Джеймс Карстерс. Джем.
– И кого же позовешь на помощь ты, Джем, если не сумеешь справиться с опасностью в одиночку?
Она застегнула цепочку на шее. У Захарии отлегло от сердца. Хотя бы эта задача выполнена.
Я не думаю, что это возможно.
– Значит, ты недостаточно внимателен.
Она коснулась его плеча – неожиданно, и с неожиданной мягкостью.
– Спасибо, что попытался. Хорошее начало.
И вот она уже уходит прочь…
Брат Захария смотрел, как под мостом медленно течет вода, и думал про другой мост в другом городе, куда он возвращался раз в год, – чтобы вспомнить человека, которым когда-то был, и мечты, которые у него были.
На дальнем конце Моста Искусств юный уличный музыкант открыл футляр, достал скрипку и поднес к плечу. Мгновение Захария думал, что ему все это кажется, будто он сам вызвал фантазию о своем прошлом «я». Однако подойдя ближе (удержаться он не смог), он понял, что музыкант – девушка. Совсем юная, лет четырнадцати или пятнадцати, волосы убраны под кепку, белая блузка, аккуратный старомодный галстук-бабочка.
Она коснулась струн смычком и принялась играть какую-то завораживающую мелодию. Брат Захария узнал ее: скрипичный концерт Бартока, написанный немало времени спустя, после того как Джем Карстерс бросил играть.
Безмолвные Братья не играют на музыкальных инструментах, не исполняют музыку. Они ее и не слушают – по крайней мере, обычным образом. Но даже при том, что все их чувства надежно изолированы от земных наслаждений, они все равно слышат.
И Джем тоже слышал.
Он был скрыт гламором, и скрипачка думала, что она одна. Никто не слушал ее, никто не собирался платить. Так что играла она не ради пары монеток, а для собственного удовольствия. Она смотрела на реку и небо, и ее песня приветствовала восходящее солнце.
Джем вспомнил давление подбородника, струны под пальцами левой руки, танец смычка. И возникающее иногда ощущение, будто это музыка играет им самим.
В Безмолвном Городе не было музыки. И солнца тоже не было, и зари. Только тьма и покой.
Париж купался в чувствах, упивался ими – еда, вино, искусство, любовь… Все вокруг напоминало о том, что он потерял, об удовольствиях, которые ему больше не принадлежат. Он научился с этим жить. Здесь это было труднее, но все равно возможно.
Но было кое-что еще.
Вернее, ничто, которое он ощущал, слушая пение скрипки, глядя, как танцует по струнам смычок. Бездна в его душе, наполненная лишь отзвуками прошлого и заставлявшая его чувствовать себя совершенно и отчаянно не-человеком.
Он чувствовал тоску. Желание по-настоящему слышать, хотеть, чувствовать! И поэтому был почти жив.
Вернись домой, – прошептали Братья у него в голове. – Пора.
С годами Брат Захария научился контролю. Он научился, если было нужно, закрываться от голосов Братьев. Странная штука это Братство. Вроде бы монашество – это одинокая жизнь… В некотором роде она и была одинокой. Но ему никогда не удавалось по-настоящему остаться одному. Братство все время было рядом, на самом краю восприятия – оно наблюдало, выжидало. Стоит только протянуть руку, и Братство заберет тебя назад.
Скоро, – пообещал он им. – Но не сейчас. У меня еще есть здесь дела.
Большая его часть принадлежала Братству. Но все же он был Братом меньше, чем остальные. Он обитал в странной пограничной зоне, позволявшей сохранить ему немного личной жизни. И стремление к ней, о котором остальные Братья давно забыли. Захария на мгновение закрылся от них. Он чувствовал горькое сожаление из-за провала миссии… Но это было так хорошо, так по-человечески – чувствовать сожаление, и он хотел немного насладиться этим чувством. Сам, в одиночестве.
Или не в таком уж одиночестве.
Прежде чем вернуться в Безмолвный Город, нужно было сделать еще одно дело. Ему предстояло поговорить с человеком, которому Эрондейлы тоже были глубоко небезразличны.
Ему нужна была Тесса.
* * *
Селин совершенно не собиралась врываться к Валентину – это было бы сущее безумие. Но она почти сутки блуждала по городу, и сейчас слишком хотела спать, чтобы ясно понимать, что ей нужно. Она просто повиновалась порыву. В присутствии Валентина на нее всегда нисходила ясность – вот в ней-то она сейчас и нуждалась. Валентин всегда умел заставить ее поверить. Не только в него, но и в саму себя.
После той странной встречи на мосту она хотела вернуться в штаб-квартиру в Маре. Стивен и Роберт наверняка оценили бы новость о неожиданной активизации демонов и о бродячей Охотнице, которая сеет беспорядки и клевещет на Круг.
Но сейчас она просто не могла их видеть. Пусть волнуются и гадают, что с ней. Или не волнуются. Уже наплевать.
По крайней мере, она очень старалась, чтобы ей было наплевать.
День она провела в Лувре – бродила по галереям, куда туристы обычно не заглядывают, среди старых этрусских масок и месопотамских монет. В юные годы она торчала тут часами, мешаясь с толпами школьников. Когда ты ребенок, так легко становиться невидимкой!
Куда сложнее сделать так, чтобы тебя увидели. Теперь Селин это хорошо понимала. И выдержать оценивающие взгляды, когда это произойдет.
Она никак не могла выкинуть из головы ту парочку на мосту – то, как они пожирали друг друга глазами, как прикасались друг к другу… так нежно и в то же время жадно. И еще она не могла забыть, что та женщина сказала о Валентине.
Нет! Селин была уверена, что Валентину можно доверить даже жизнь. Но если она так ошибалась насчет Стивена, как можно быть уверенной хоть в чем-то?
Валентин занимал роскошные апартаменты в Шестом округе, через улицу от знаменитого шоколатье и не менее знаменитого магазина, где шляпы на заказ стоили больше, чем люди платят в месяц за жилье.
Селин громко постучала. Никто не ответил.
Вскрыть замок оказалось нетрудно.
Я вломилась в квартиру Валентина Моргенштерна, – удивленно подумала она. Происходящее казалось ей не вполне реальным.
Обстановка была изящной и почти по-королевски роскошной: стены в золотых геральдических лилиях, мебель с бархатной обивкой, пушистые ковры на блестящем паркете, свет приглушен тяжелыми золотыми шторами. Единственным анахронизмом тут был, пожалуй, большой стеклянный ящик посреди гостиной, в котором, связанная и избитая до бесчувствия, лежала Доминик дю Фруа.