Житие кончается страстным призывом “не судить” (103.14–104.3), который, формально имитируя евангельский завет не осуждать, по сути подразумевает требование не рассуждать. Именно в чрезмерном “умничании” обвиняет Симеон Оригена, который, по его словам, “слишком далеко зашел в море, не смог выбраться и захлебнулся на глубине” (87.12–13).
Но без способности суждения невозможно и различение добра и зла; христианская мораль ведь и строится на том, что человек сам волен выбирать. Можно ли утверждать, что Леонтий отрицает также и христианское понятие свободы? Нет, в открытую он этого не делает. Обратим, однако, внимание на тот уже цитировавшийся пассаж, в котором Симеон насылает косоглазие на девушек, певших непристойные куплеты.
Те из них, кто не согласился, чтобы юродивый их поцеловал, так и остались косыми и плакали… Когда же он отошел от них немного, то и эти побежали за ним, крича: “Подожди, Юрод! Ради Бога, подожди! Поцелуй и нас!” И можно было видеть, как улепетывает старец, а девицы бегут за ним. Одни говорили, что это они забавляются с ним, другие же полагали, что и девушки обезумели. Между тем они так навсегда и остались неизлеченными. Святой же говорил: “Если бы Бог не наслал на них косоглазие, то они всех сирийских женщин превзошли бы разнузданностью!” (91.26–92.6)
Бурлескный характер этой сцены (о ее возможном фольклорном прототипе см. выше, с. 85) не должен заслонить от нас ее страшноватого смысла: девушки были обречены заранее. Если бы не косоглазие, они не имели бы шанса спастись. Что ж, это хоть и жестоко, но последовательно: если святые “обречены” на святость, то и грешники “приговорены” к греху. Лишь при таком подходе к делу с юродивого снимается ответственность за введение людей в соблазн (ср. ниже, с. 100).
III
Этот эпизод затрагивает проблему свободы воли для христианина. Перескажем одну из “душеполезных историй”, приписываемую Мосху, но отсутствующую в основном собрании его “Луга духовного”: пустынник хотел проникнуть в Божий замысел. Под видом другого пустынника к нему явился ангел, который начал творить вещи одна другой страннее: он выбросил драгоценное блюдо, на котором им подавал угощение приютивший их гостеприимец, поправил забор у плохого человека, наконец, когда благочестивый христианин подвел ангелу-“пустыннику” под благословение своего сына, тот убил мальчика34. На изумленные вопросы отшельника ангел пояснил, что блюдо досталось хорошему человеку неправедным путем, так что избавление от него – благо; под забором у плохого человека был зарыт клад, который тот наверняка нашел бы, если бы начал поправлять забор сам. Наконец, любовь к сыну наносила ущерб благотворительности доброго христианина, так что и его убийство – благо.
Данная притча почти дословно совпадает с XVII сурой Корана35. Сходная легенда содержится и в раввинистической литературе. Позднее она распространилась и на католическом Западе36, и у славян37. Нас в данном случае интересует этический аспект фатализма. Про ангела из притчи невозможно сказать, добро он вершит или зло, – настолько его шаги определяются Промыслом. Но оттого, что этот небожитель действует в обличии человека, легенда оставляет странный привкус тревоги и неуверенности. Воистину ли все эти непонятные и зловещие поступки предписаны Богом? Видимо, такое же смешанное чувство опаски, восхищения и жути вызывал и персонаж юродивого. Что подобное сближение существовало в массовом сознании, доказывается следующим обстоятельством.
В русском фольклоре есть легенда об ангеле, который нанимается в работники к попу. Ведет себя этот “батрак” самым парадоксальным образом: проходя мимо церкви, начинает кидаться камнями, “а сам норовит как бы прямо в крест попасть”. Напротив, около кабака ангел молится. По глубокому замечанию А. Панченко, “эта легенда – фольклорный аналог типичного жития юродивого. Особенно близка она к житию Василия Блаженного”38 (ср. с. 246). Но при этом исследователь, на наш взгляд, совершает две ошибки. Во-первых, описанная русская легенда39 – лишь пересказ соответствующей византийской, где также присутствуют все элементы юродского поведения: ангел, нанявшись слугой к попу (!), кидается камнями в чертей, скачущих по церковной кровле; крестится в кабаке, дабы спаслись пропойцы; ругается на нищего, так как в действительности тот богат, и т. д.40 Но главное даже не это – А. Панченко ошибся с генеалогией легенды. С его точки зрения, и ангел, и юродивый – оба происходят из “сказки о дураке”. Между тем если взглянуть на проблему генетически, то станет ясно, что ангел-“батрак” есть дальнейшее развитие вышеупомянутого ангела-“пустынника” и его поведение соответствует отнюдь не лукавой мудрости дурака (персонажа, характерного для русского, а отнюдь не греческого фольклора, из которого, как мы видели, и происходит легенда), но неисповедимости Божьего суда. Тот факт, что фольклор перенес поведение ангела на Василия Блаженного, свидетельствует, как нам кажется, о глубинном родстве их функций: юродивый, подобно ангелу, воспринимается как живое напоминание о “нелинейности” путей Господних.
IV
Перу того же Леонтия Неапольского принадлежит и еще одно обширное житие – патриарха Александрии Иоанна Милостивого (BHG, 886–889), в котором содержится обширная вставная глава об александрийском юродивом Виталии41. Довольно важным представляется вопрос, было это сочинение написано раньше или позже жития Симеона. На сей счет между исследователями нет согласия. В. Дерош42 и С. Мэнго43 исходят из того, что, если диакон Иоанн, конфидент Симеона, был средних лет во время землетрясения 588 года (упомянутого в житии), а через Иоанна Леонтий узнал подробности жизни юродивого, вряд ли житие Симеона могло появиться на свет после новеллы про Виталия. Подобный аргумент отвергается Л. Риденом: по его мнению, не было никакого диакона Иоанна, это литературный персонаж; а Леонтий пользовался не устными, а лишь письменными источниками. В пользу того, что образ Виталия был нарисован Леонтием раньше, чем образ Симеона, говорит и следующее: про Виталия агиограф пишет, что он обращал к благочестию блудниц (см. ниже, с. 100–102), а про Симеона ничего такого у Леонтия не утверждается; между тем Евагрий Схоластик в своем кратком рассказе о жизни Симеона сообщает про него именно это. Всем остальным эпизодам краткого жития находятся параллели и у Леонтия, но этому – нет. Объяснение, которое предлагает Риден, состоит в том, что данный мотив уже был “отыгран” Леонтием в рассказе о Виталии44. С другой стороны, Виталий в каком-то смысле более радикальный юродивый, чем Симеон, и логично было бы считать его более поздним персонажем. Итак, пока никакого уверенного вывода на этот счет сделать невозможно.
В отличие от жития Симеона, древнейшая из немногочисленных рукописей которого датируется XI веком, житие Иоанна Милостивого сохранилось во множестве списков, и самый старый относится к IX веку45.
Новелла о Виталии слабо связана с основной фабулой жития:
Один великий старец шестидесяти лет, услыхав о таких деяниях блаженного [Иоанна], решил испытать его, легко ли он доверяет наветам, легко ли соблазняется (εὐσκανδάλιστος) и случается ли ему осудить кого. И вот, пожив сначала в монастыре аввы Спиридона46, вошел Виталий в Александрию и принял род жития, легко кажущийся людям соблазнительным (εὐσκανδάλιστος), но для Бога, который, по словам Давида, дает каждому по сердцу его, – желанным (387.1–7).