Другой эпизод жития при всей своей невнятности призван, видимо, развенчать юродство. Агиограф, от лица которого ведется повествование и который называл себя учеником святого, рассказывает следующее:
Я говорю ему: “Авва, если прикажешь, я поведаю тебе о тех [напастях], которые возводятся на нас из-за бесовской злобы… Я принимал одного брата, примерно лет тридцати, который подвизался в миру, но по какому-то злосчастью оставил свое подвизание, не желая быть униженным и носить с собой докучавшее ему искушение. Уйдя [из дома] и найдя некоего странника (κυκλευτήν), он отдал ему свое платье, а себе взял его. И постриг он себя своими собственными руками и тотчас начал шаловать (μωροποιεῖν) и бродить по городу, говоря и делая странные вещи (ἄλλα ἀντ’ ἄλλων). То ли по причине того, что у него не было опыта в попрошайничестве, то ли, не знаю уж, как и сказать, никто не подавал ему хлеба или чего другого, [но только], проведя так восемь дней голодным бродягой, пришел он к какому-то саду. Садовник в это время чистил капусту и выбрасывал гнилые листки. Самопостриженный монах принялся хватать их и есть. Когда садовник увидел его, то показал ему кочан капусты и дал ему для съедения, и еще один. После того как он и этот съел, тот подал ему хлеба. И так этот человек, сдавшись в первой же битве, оставил шалование (κατέλιπε τὸ μωροποιεῖν)”34.
В этой истории остается загадочным, что такого неправильного сделал самопроизвольный монах (кроме того, что сам себя постриг) и почему он, получив однажды милостыню, оставил свое юродство. Как бы то ни было, перед нами еще одна история об отказе от этого подвига.
IV
Уже в XI веке от юродства отказывались Лука Аназарбский и Никон Черногорец. В XII веке то же произошло с другим юродивым – Леонтием из Струмицы.
Он вошел в великий город [Константинополь, в 1127 г.], одетый монахом и с помыслами монаха. Войдя же, сей благородный [подвижник] не стал смотреть на роскошь и изнеженность… Нет, он остался чужаком среди чужаков. Чуждый городу, чуждый горожанам, не сведущий в столичных нравах, он тотчас бросился в гущу бесовских [сил], чтобы сразиться с полчищами тьмы. Изображая безумца (τὸν ἔκφρονα πλασάμενος), он представлялся византийцам какой-то новой диковинкой (νέον τέρας), добровольным шутом (μῖμος ἑκούσιος), умеющим рассмешить людей. Он вел жизнь, обычную для этого ремесла: собирал пощечины и затрещины, но не обращал на них внимания, подсчитывая себе тихонько, какую [духовную] выгоду он извлекает для себя из этого занятия35.
Однако житие Леонтия принадлежит уже к новому периоду византийской литературы, и от предшествующих сочинений этого типа оно отличается бóльшим психологизмом. Герой уже не живая икона, а человек, подверженный сомнениям. Чем больше чудес творил Леонтий в Константинополе, тем сильнее подозревали за ними козни Дьявола, желающего “потопить баржу души, загрузив ее сверх меры”. Он вновь и вновь ставил на себе эксперименты, и каждое новое чудо приводило его во все большее отчаяние, “и он бился головой о стены, с таким звуком, с каким вбивают в землю сваи”36. На первый взгляд Леонтий вел себя как обычный юродивый: “Он проделывал это, разгуливая по городу, и провел так много времени. Некоторые дивились на него и свидетельствовали, что он раб Божий, а другие били его и считали сумасшедшим и бесноватым (ἔκφρων καὶ μαινόμενος)”37. Но именно на примере этого святого хорошо видно, что настоящее юродствование требует самодовольства – Леонтий же слишком подвержен рефлексии. Его духовные опыты подчас ужасают (он занимался самобичеванием, ложился в гробы к мертвецам и т. д.), но все это направлено у него на смирение своей собственной гордыни, а не чужой, как у юродивого. Когда Леонтий, уже поступив в монастырь, изнурял себя сверхдолжным постом, он специально приходил в трапезную вместе с братией и делал вид, что ест, “дабы не соблазнить людей”38. Юродивые же, как мы помним, руководствовались противоположным принципом.
В этом же житии фигурирует и другой, совсем другой юродивый. Когда Леонтий, став игуменом Патмосского монастыря, прибыл (между 1143 и 1150 г.) на Крит, то его появление было предсказано неким Константином Сканфом.
Он прикидывался сумасшедшим (ἔκφρονα προσποιούμενος)… считался пророком, многим предсказал будущее и у многих, вопреки ожиданиям, исцелил как душевные, так и телесные недуги. Он принялся кричать “Кирие элеисон” [ср. выше, с. 147] громче обычного где-то поблизости от монастыря [Св. Георгия в Ираклионе], где он проводил большую часть времени. Множество народа, как из живущих поблизости, так и из более дальных мест, сбежалось на этот его жуткий крик, считая, что он пророчит какую-то нежданную беду, угрожающую Криту. И хотя собралось уже очень много людей, он продолжал вопить “Кирие элеисон”. Когда же толпа спрашивала, что случилось и из-за чего он кричит, он ничего другого не делал и не отвечал на вопросы. Леонтий решил выйти и посмотреть на этого человека… Не успел он шагнуть за ворота, не успел кто-либо из присутствующих его узнать, как Сканф перестал кричать “Кирие элеисон” и принялся в большом возбуждении говорить, словно придя в экстаз и восхищение: “Освободите дорогу, освободите дорогу! Он идет, он идет, он идет! Увы вам, несчастные, в сей час! Увы вам, если бы он не пришел, что бы вам пришлось вытерпеть!” Когда же блаженный [Леонтий] подошел к нему, он сменил тон и сказал: “Добро пожаловать, добро пожаловать, мой Златоуст!” И тотчас… повалился ему в ноги, целуя их и крича в экстазе “Добро пожаловать”. Собравшаяся толпа разошлась. Впрочем (μέντοι), никто так и не узнал, зачем Сканф говорил и делал все это, да и сам он ничего не объяснил спутникам. Видимо, своими словами и действиями он показывал, что блаженный [Леонтий] велик пред Богом и свят39.
Двое юродивых, представленных нам агиографом, бесконечно далеки друг от друга: Леонтий – сознательный имитатор литературных образцов, Сканф – обычный сумасшедший, чье поведение окружающие и сам автор пытаются “прочитать” в рамках общеизвестной юродской парадигмы; впрочем, они терпят фиаско, и агиограф не может скрыть разочарования тем, что история как бы ничем не кончилась. Последняя же фраза Макария звучит попросту беспомощно.
Об амбивалентном статусе юродивых в XII веке свидетельствует один текст, созданный в гораздо более позднюю эпоху: в XIV веке патриарх Филофей Коккин написал панегирик святому XI века Иоанну Постнику. Автор рассказывает, что в Константинополе, в монастыре Богородицы Петрийской, рядом с Постником похоронен Иоанн Иоалит, высокопоставленный чиновник и ктитор обители, а также чудный Константин, именуемый юродивым Христа ради (ὁ καὶ διὰ Χριστὸν ἐπικεκλημένος σαλός), рожденный и взращенный в этом великом царственном Городе. Этот человек увенчал свою жизнь мученическим подвигом и венцом. Скончавшись, он был похоронен с благоговением и большим почетом, какой полагается людям божественным; его надгробие расположено поблизости от надгробия Иоанна Постника, дабы и после кончины они находились в одном и том же месте… Его могила почитается как положено, и над ней справляется достойное празднование, а он дает духовную радость и благоухание тем, кто с любовью чтит его память40.