Книга Блаженные похабы, страница 74. Автор книги Сергей Аркадьевич Иванов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Блаженные похабы»

Cтраница 74

IV

Юродство есть по определению анонимная святость, раскрывающаяся лишь после смерти праведника. Однако эта условная конструкция была обречена утратить действенность после превращения юродства в общественный институт. Юродивый, в чьих безобразиях уже при его жизни начинают подозревать тайный смысл, должен был бы, по идее, лишиться и святости. Чтобы этого не произошло, экстравагантность “похаба” с течением веков все меньше несет в себе юродской агрессии и все больше – профетизма. Он должен доказывать свою полезность для духовной жизни общества чем-то еще, помимо безобразий. Эта потребность в альтернативных обоснованиях опять-таки становится особенно заметна на Руси, где “похабство” на поздней своей стадии превращается в форму общественного протеста или самоистязания.

Само по себе византийское юродство не могло бы возникнуть, если бы в греческом мире не существовало развитой медицинской традиции, которая считала безумие отдельным заболеванием, не обязательно связанным с бесовской одержимостью9. На Руси подобной традиции никогда не было, поэтому там с гораздо большей легкостью начался процесс, который условно можно назвать “патологизацией” юродства. В конце концов всякий тихий помешанный получил шанс стать “благоюродивым”. Именно поэтому в знаменитом определении Собора 1666 года против “лжеюродивых” появилось особое предостережение, какого невозможно себе представить в Византии: “А кто юрод от рождения есть, за малоумие его, ниже хвалити, ниже хулити достоит их, токмо миловати подобает человеколюбия ради”10.

V

О чем думает реальный человек, которого общество считает юродивым, мы не узнаем вплоть до середины XVII века. Первый документ, в котором “похаб” выступает как субъект, появился в русском городе Галиче. Тамошний житель Стефан Трофимович Нечаев, уходя юродствовать, оставил прощальные письма матери, жене и дяде11.

Казалось бы, уходишь – так уходи; возненавидел мир – не вступай с ним в долгие объяснения. Тем более из письма Стефана выясняется, что это уже не первый его уход: в тексте, построенном в виде ответов автора на вопросы близких, есть и такой: “Почто еси прежде сего отшел от нас и вспять прииде к нам и мнил, яко мир любиши, и жену поял еси?”12 Сам же автор и отвечает: “За скорбь матери своея”. Это понятный ответ человека, подверженного человеческим слабостям. Но тогда следует другой вопрос: “Почто еси жену сущу младу опечалил? Лучше бы не женитися”13. А вот на это дан совсем иной, сверхчеловеческий ответ: “Богу тако изволившу… Его же любит бог, того и наказует”. Оба ответа по-своему последовательны, но только не из одних и тех же уст. Самопрощение об руку с самообожествлением – это и есть юродствование.

В своем письме Стефан Нечаев пространно объясняет, насколько душевреден тот суетный мир, который он хочет покинуть. “Вы же, – обращается он к родным, – яко искусные кормницы… корабль душевный управляйте… Аз многогрешный яко неискусный кормник… убояхся в мори мира сего… Весте бо и вы, яко груб есмь и препрост”14. Вроде бы ясно: автор считает, что именно ему, по его слабости, опасно оставаться в миру, тогда как его родным, в силу их стойкости к соблазнам, это нипочем. Но, оказывается, все совсем не так: “Аще бы люб мне мир сей и его суетные покои, и подвизался бы о них, яко же и прочии человеци”. “Прочии человецы” – это в первую очередь, конечно, родные, а сам Стефан уходит не потому, что слаб (“Смотрите же и се, яко не простоты ради оставих мир сей”), а потому, что силен: “Како вы, мати моя… не можете утолити плача вашего! Смотрите и се, како аз гряду на чужую землю незнаему, оставя тебя… но не плачу тако”15. Такое же “скольжение смысла: между обличением… своей собственной души и обличением… других”16 Н. В. Понырко обнаруживает и в недавно ею отождествленных покаянных стихах Стефана. Как только юродивый обретает наконец свой собственный голос, мы первым делом замечаем именно это кричащее противоречие: либо человек грешен, и тогда ему следует заниматься спасением собственной души и не сметь судить других, – либо он совершенен, и ему довлеет печаловать о погрязшем во грехе человечестве. Безграничное самоуничижение рука об руку с величайшей гордыней – это и есть юродствование.

Кажется, что в своих письмах Нечаев прощается навсегда: “Аз не требую суетнаго плача вашего и не возвращаюсь к вам. И аз убо умерл есмь мирови сему тленному… Уже не мните мене жива… кости мои на чюжей стране положени будут”17. Но, оказывается, Стефан не сдержал своего обещания: из записки, приложенной к его посланиям, следует, что, хотя он “оставль отца и матерь, и жену, и единаго от чад своих, юродствоваше много лет”, тем не менее потом вновь вернулся на родину и 14 мая 1667 года “погребен в Галиче в Богоявленской церкви… под трапезною на левой стране за печью, идеже он сам себе гроб ископа”18. Итак, Нечаев, подобно Алексию Человеку Божию (ср. с. 69–71), уходит, чтобы вернуться. Но если Человек Божий, в соответствии с жанровой условностью, до смерти остается не узнан родными, то возвращение Стефана в небольшой город, где он наверняка был всем известен, не могло укрыться от его родственников. Если он юродствовал у них на глазах, значит, вероятнее всего, его целью был не столько упрек миру вообще, сколько причинение боли собственным близким. Мучительство, перемешанное с самоистязанием, – это и есть юродствование.

Стефан хотел затеряться, стать безвестным на чужой стороне, но сделался знаменит у себя на родине. Он обзавелся кругом почитателей, сам приготовил себе могилу на видном месте и, по всей видимости, позаботился о том, чтобы о его подвиге было извещено как можно больше людей: “при погребении его по совету усердствующих списан со всего его подобия действительный образ… При погребении были галицких монастырей архимандриты… с братиею и всего града Галича священницы и диакони”19. Скромность, переросшая в тщеславие, – это и есть юродствование.

Случай со Стефаном Нечаевым уникален тем, что психологический рисунок и поведенческая установка здесь совершенно прозрачны. Перед нами – смешение несовместимых жизненных амплуа. Тем не менее его проект увенчался полным успехом. Как осторожно замечает автор записки о похоронах, люди “для погребения [юродивого] званы… младым юношем, которого по осведомлению никто не посылывал, и почли за ангела божия”20. В деловитом антураже записки этот ангел смотрится довольно неуклюже, что чувствует и сам автор, не желающий брать на себя ответственность и прячущийся за неопределенно-личное “почли”. Но это был единственный способ как-то обосновать святость умершего.

А она и не нуждалась в обосновании. Достаточно того, что

при погребении были… от мирских чинов – галицкой воевода… да преждебывшей воевода… дворяне… и дети боярские и многия посацкия и уездные люди з женами и з детьми. Оный блаженный Стефан был человек убогий, а на погребение его стеклося множество именитых людей21.

Общество хотело себе такого святого. Присутствовали ли на похоронах родные – автор умалчивает.

Следует оговориться, что Стефана Нечаева ни в коем случае не следует считать “типичным юродивым”. Таковым имеет право называться лишь чисто литературный персонаж. А Стефан скорее “типичный юродствующий”, просто его юродствование одной ногой еще стоит в сфере сакрального. Чем дальше, тем менее обязательно юродивый будет восприниматься как религиозный феномен.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация