Мне запомнилось, как однажды папа с мамой ездили на дачу Орловой и Александрова во Внуково, где Любовь Петровна подарила маме рецепт фаршированного сыром перчика, ставшего нередким блюдом на нашем столе. Меня познакомили с Любовью Петровной в театре, еще ребенком. Сейчас многие спрашивают: “Что она вам рассказывала?” Да что она могла мне, малышу, рассказать? Погладила по головке и сказала: “Какой милый мальчик!” Да, я встречался с этой живой легендой, но она меня не сажала к себе на колени, не рассказывала свою жизнь от начала до конца, ничего такого не было.
Цементирующей основой театра был его художественный руководитель Юрий Александрович Завадский, с которым папа начал работать в Ростове-на-Дону еще в довоенное время. Седой и величественный Ю.А., как его называли за глаза артисты, создавал впечатление человека, мало приспособленного к бытовой жизни. Он был большим эстетом: носил светлые твидовые пиджаки и хрустящие накрахмаленные сорочки, зафиксированные под воротничком элегантными бабочками, обожал принимать изысканные театральные позы, усиленно жестикулировал, вертел в руках остро отточенные карандаши, с которыми не расставался. Несмотря на то что папа постоянно жаловался на капризный характер Завадского, именно содружество с Юрием Александровичем стало пиком его театральной карьеры. Вместе они создали десятки великолепных постановок.
О Завадском я вспоминаю забавную байку, связанную с экзаменами по политподготовке, через которую проходили все советские деятели культуры независимо от званий и регалий. Народных артистов экзаменовали отдельно от прочих. Вот идет экзамен в театре им. Моссовета. Отвечает Юрий Александрович. “Расскажите нам о работе Ленина «Материализм и эмпириокритицизм»”, – задают ему первый вопрос. Завадский задумчиво вертит в руках карандаш и величественно кивает головой: “Знаю. Дальше”. Экзаменаторы в растерянности: “А теперь – о работе Энгельса «Анти-Дюринг»”. Завадский вновь снисходительно кивнул: “Помню. Дальше”. Экзаменаторы переглянулись: “Собственно, у нас все”. “Ну, тогда я пошел”, – поспешил откланяться Юрий Александрович.
К слову сказать, на том же экзамене Вере Марецкой достался вопрос “Контрреволюционная сущность троцкизма”. Марецкая начала: “Троцкизм – это… – Вдруг она в ужасе заломила руки и заголосила: – Ах, это кошмар какой-то! Ужас какой-то, этот троцкизм! Это так страшно! Не заставляйте меня говорить об этом! Я не хочу! Не хочу!” Опасаясь продолжения бурной сцены, экзаменаторы ее отпустили с миром до следующего года. При коммунистах многие экзамены были профанацией.
Всякий раз, когда я приходил в папину мастерскую на Фрунзенской набережной, меня охватывало чувство счастья. Дверь в мастерскую была очень тяжелой, открывалась со вздохом. В прихожей стоял запах краски, висело узбекское блюдо, стены были обшиты деревом… Здесь нашли приют папины многочисленные коллекции: старинные фотографии семьи, изразцы XVII века, разнокалиберные рога животных, которые он писал, книги… Получилось очень уютно. Рос посаженный мной лимон, после папиного ухода доставшийся в наследство главному художнику МХАТа Владимиру Серебровскому. Серебровский утеплил стены, и лимон зацвел. Мастерская сохранялась до самой кончины Серебровского.
Папа писал сухими пигментами, какими в эпоху Ренессанса писали фрески. Пигменты эти разводились яичным желтком – отсюда и характерный аромат темперы, который я вдыхал, еще только поднимаясь по лестнице, и предвкушал, как вот-вот войду в этот особый мир, созданный папой. Он никогда не пользовался палитрой, предпочитая разводить краску на стекле, которое потом тщательно вымывал и мог использовать заново. Писал отец всегда на ткани с бязевой поверхностью. Для этой цели как нельзя лучше подходили старые простыни, которые он наклеивал на картон. Дорогие голландские кисточки марки Rembrandt приобретались им за границей, как и сухие пигменты, в СССР бывшие дефицитом.
В 1970-е годы папа увлекся написанием натюрмортов. И композиционно, и предметно эти натюрморты составлял для него я. Натюрморты-обманки – “Польская кухня”, “Актриса”, “Актер” – с деньгами, с керамикой, со старинными предметами… Я до сих пор это очень люблю.
Настоящим потрясением для папы стала трехмесячная командировка в Японию, в Осаку, где в 1970 году проходила очередная Всемирная выставка. В советском павильоне папе поручили оформить второй этаж, который назывался “Сибирь”. Папа создал огромный макет сибирского леса: стволы деревьев, ветки, еловые иголки, корни, торчащие из земли, лопухи… Но доставка барж со стволами сибирских деревьев все время запаздывала и доставляла отцу массу неприятных моментов ожидания. Тогда все это было выполнено из искусственных материалов, но неотличимо от настоящей сибирской флоры. Японцы были поражены размахом! Из Осаки папа вернулся не только с огромным количеством подарков, но и с массой новых впечатлений, вдохновивших его на целую серию живописных работ, посвященных Японии.
Не меньшее впечатление произвел на отца Кабул, где он побывал в 1964 году и откуда писал письма отдыхающей в Щелыково маме. Вот одно из них:
Дорогая моя, ненаглядная Таняша!
Получил твое первое письмо из Щелыково. Очень рад видеть его своими глазами, я имею в виду почерк и, конечно, слова. Скучаю ужасно. Скоро месяц, как я здесь, – это становится трудным. Особенно тяготят гигиенические условия – мухи, пыль, сточные канавы… Стал побаиваться рисовать, слишком много людей, и разной чистоты, смотрят, толпятся, толкают, кричат, плюют, как бы не подхватить что-нибудь. Пока впечатлений очень, очень много. Жаль, что нет тебя, чтобы ты тоже это посмотрела. Постараюсь привезти чадру. Это ужасная, но очень красивая штука. Эта разновидность одеяния на ветру очень выразительна. Есть районы в Кабуле совершенно чудовищные. Это горные лабиринты из узких улочек и туннелей с крохотными дверями вовнутрь домов, с мухами, клоакой и детьми. Грязь, смрад. Но по этим улочкам ходят щеголеватые юноши и дамы опять-таки в чадрах. Едут ослы, мулы, несут в огромных бурдюках воду.
Постоянной моделью для папиных работ служил наш черный скотчтерьер по кличке Гамлет, отец очень любил его писать. Гамлет отвечал ему полной взаимностью и безраздельной любовью, считая папу вожаком стаи Васильевых и уважая его гораздо больше всех остальных членов семьи. Единственное, что запрещалось Гамлету, – это спать на диване. Однако, когда родители уходили, Гамлет тайно забирался на диван и засыпал. Но сон его был настолько чутким, что, заслышав скрежетание ключа в дверной скважине, наш пес, страшно боявшийся разочаровать хозяина, моментально слетал с дивана и демонстрировал к этому месту отдыха полное безразличие.
Но главными персонажами папиного творчества на протяжении последних пятнадцати лет жизни оставались созданные им балбетки – живые странноватые существа, напоминающие выточенные из дерева нелепые кегли или кухонные толкушки. Балбетки на его полотнах жили в фантастическом мире, опасно напоминающем пародию на мир “советского человека”, – папа был уверен, что в советском обществе балбетизм превалирует над здравым смыслом.
В середине 1970-х годов эти балбетки стали настоящей фигой в кармане и вызвали взрыв общественного мнения. Поскольку сама мысль о пародийном иносказании в творчестве народного художника РСФСР казалась невозможной, к каждому папиному юбилею Союз художников устраивал персональную выставку, и не где-нибудь, а в ВТО на улице Горького, теперешней Тверской, или в Академии художеств. И я прекрасно помню длинные очереди посетителей, которые готовы были подолгу стоять на улице, лишь бы попасть на выставку Васильева и своими глазами увидеть балбетки.