В романе фигурирует некто Первый, «верховный жрец», явно списанный со Сталина: «Диктаторы-дилетанты во все времена принуждали своих подданных действовать по указке: подданные Первого по указке мыслили». Причем в контроле над собственными мыслями они поклялись добровольно, считая это почетным долгом, доказательством безусловной преданности. Ради единства они отправили в тюрьмы и на плаху немало совершивших мыслепреступления товарищей. «Они погрязли в собственном прошлом, запутались в сетях, сплетенных ими же… короче, они были виновны, хотя и приписывали себе преступления, которых на самом деле не совершали. Они не могли возвратиться назад… Они сами вырастили Главного Режиссера и на пороге смерти по его указке скрежетали зубами и плевались серой…»
[239]
То, что Кестлер называет «рубашовской версией» (принятие на себя старым большевиком несуществующей вины ради сакральной инстанции, во имя которой раньше им систематически совершались и тут же отмывались в горниле веры реальные преступления), не ограничивается узким кругом партийцев-подпольщиков. У вступивших в партию в шестнадцать лет вся жизнь протекала внутри революции: с юношеским радикализмом они поклялись в отказе от всего личного, не считаясь с последствиями столь радикального шага, и когда наступил момент истины, оказалось, что к столь последовательному самоотрицанию они не способны. Позволяя себе то, за что еще недавно осуждали Троцкого и Зиновьева, они, естественно, вели себя нелогично, испытывая от этого чувство вины; и партия голосом Сталина и его клевретов повелительно им об этом напоминала.
Задача следствия состояла в том, чтобы любым путем задействовать глубоко сидящий в каждом идейном партийце, тем более в чекисте, механизм самообвинения, связанный с использованием запретной, скрытой от партии речи. Превращение этой речи во «вредительство», «предательство», «террор» в процессе следствия потому и протекало успешно, что сама эта речь, с точки зрения носителя веры, уже являлась преступлением. Задача следователя состояла в достраивании мыслепреступления (тайного употребления запретной речи) до уголовно наказуемого деяния с помощью агрессивного обвинительного дискурса, а если понадобится, и пыток. Если бы обвиняемый не был носителем веры, если бы он не поклялся в том, что никогда не будет от партии ничего скрывать, никакое физическое воздействие, никакая пытка не заставили бы его покаяться. Но насилие ложилось здесь на благоприятную почву. Применяющие его знали: как только будет достигнут достаточно глубокий пласт, у жертвы автоматически включится механизм самообвинения. И тогда следователю останется перевести слова раскаяния на язык уголовного обвинения. Лозунги, среди которых они выросли, и стали в конечном итоге их приговором, а следователи лишь подталкивали их, заставляя делать последние выводы из логики веры.
Зачем, казалось бы, надо было выбивать признания из Сергея Чаплина, когда против него под пытками уже дали показания оба брата, старший и младший, и все руководство Кировской железной дороги, и он, твердили следователи, в достаточной мере изобличается ими? Что добавляет к этому самообвинение, от которого он в итоге отказался? Почему требуется очернить как можно больше людей, партийцев, железнодорожников, комсомольских вождей, чекистов? Почему вину так важно передать, как эстафетную палочку, следующим обвиняемым, транслировать ее на как можно большее число людей?
Потому что речь не шла об уголовном процессе в обычном смысле слова, где обвинение приводит доказательства вины в конкретном преступлении, а защита оспаривает их под по возможности объективным взглядом судьи, который взвешивает доводы сторон. Все аргументы обвиняемый должен был исторгнуть из себя, из своего внутреннего мира. Только обвинив себя сам, он мог предстать перед Особым совещанием, органом, которого не было в советском законодательстве, – фактически внутриведомственным уголовным трибуналом.
Процедура была больше похожа на суд инквизиции, где признание также играло решающую роль. Но инквизиция, будучи легальным институтом, получала от своих жертв признания по строго регламентированным пыточным правилам, а казнь раскаявшегося еретика совершалась публично, для вящего назидания другим. Сталинская инквизиция, напротив, выдавала результаты своей работы за продукт обычного судопроизводства; методы получения признания оставались тщательно оберегаемой тайной; расправа с сознавшимися в отступничестве носителями веры осуществлялась как бы в рамках Уголовного кодекса. Политические преступления (мыслепреступления) были объявлены худшей формой уголовных и наказывались поэтому значительно строже последних.
Итак, в сталинской судебной практике проверка на новую партийную идентичность (сталинскую, а не ленинскую, ставшую еретической, но публично не признанную таковой) производилась втайне, под видом уголовного процесса, применение пыток (осуществлявшееся в соответствии с секретными инструкциями Политбюро ВКП(б)) публично отрицалось, казнь также проходила в глубокой тайне. Пытаясь сохранить остатки революционной идентичности, жертва сталинских застенков прибегала к намекам, зашифрованным посланиям, отказу от признательных показаний, о котором никто не мог узнать
[240].
Идейным большевикам ленинского чекана, чья убежденность в своей правоте находилась внутри них, трудно было вписаться в новый, институциональный канон веры, от носителей которого требовалось прежде всего безоговорочное подчинение, точное выполнение приказов. Изменение большевистского катехизиса становится единоличной прерогативой нового вождя. Предыдущий вождь обожествляется и как бы возносится над миром, оставляя его в наследство преемнику, а те, кто знал старого вождя, даже просто видел и слышал его, превращаются в опасных, нежелательных свидетелей. Мумия Ленина хранится в Мавзолее. Ленинские изображения приобретают статус иконы, заполняют собой весь социум, служат объектами культа, но право на истолкование этого культа приватизируется его наследником. А поскольку большевистская религиозность является атеистической, контроль над посюсторонним обеспечивает контроль надо всем (ибо земное и есть все). Смерть приобретает черты не виданной раньше окончательности: «Есть человек – есть проблема, нет человека – нет проблемы», – формулирует существо новой веры ее пророк Иосиф Сталин.
Сергей Чаплин: «Другая жизнь мне не нужна»
Письмо гражданину Берии, написанное в тюрьме заключенным С.П. Чаплиным:
Народному комиссару внутренних дел СССР Берия от з/к, бывшего работника УНКВД ЛО Чаплина Сергея Павловича
ЗАЯВЛЕНИЕ
Гр-н Народный Комиссар, в Вашем лице я обращаюсь к партии и правительству и убедительно прошу Вас разобраться в моем деле, которое с 23-VII-39 г. числится за особым совещанием НКВД СССР.
Два года тому назад 1-VII-37 г. я узнал, что в Москве арестован мой брат Николай Чаплин, бывший начальник Подора
[241] Кировской железной дороги и начальник Юго-Восточной железной дороги. Я донес об этом рапортом начальнику 3 отдела УГБ УНКВД ЛО Шапиро
[242] и в тот же день 1-VII-37 г. был арестован в здании УНКВД ЛО капитаном Ржавским
[243] в его служебном кабинете и заключен в одиночку КПЗ.