В «Архипелаге ГУЛАГ» Александр Солженицын называет «столыпины» «тюрьмами на колесах» и сравнивает их содержимое (если взглянуть на него извне) со зверинцем: «Все вместе из коридора это очень напоминает зверинец: за сплошной решеткой, на полу и на полках, скрючились какие-то жалкие существа, похожие на человека, и, жалобно смотря на вас, просят есть и пить. И в зверинце никогда так тесно не скучивают животных»
[281].
С горькой иронией автор «Архипелага» продолжает:
«Нет, не для того, чтобы нарочно мучить арестантов жаждой, все эти вагонные сутки в изнемоге и давке их кормят вместо приварка только селедкой или сухою воблой… И, конечно, не для того, чтобы арестант мучился, ему не дают после селедки ни кипятка (это уж никогда), ни даже сырой воды… Потом: носить воду ведрами далеко, да и обидно носить: почему советский воин должен воду таскать, как ишак, для врагов народа?»
[282]
Естественно, и каждая «оправка» во время недобровольного путешествия на Колыму становилась проблемой. Конвоиры понимали: чем больше воды дашь узникам, тем чаще они будут проситься в уборную; а ведь среди зэков были страдавшие диареей, диабетики и просто пожилые люди, умолявшие отвести их на «оправку» чаще других. Им отказывали, они «делали под себя»; можно представить себе, какой запах стоял в купе, где и так было не продохнуть.
Другими словами, пытки скученностью, недостатком кислорода, острой, соленой пищей, жаждой были запрограммированы – невидимой рукой всемогущего ГУЛАГа – для этапируемых на Колыму, крайняя жестокость – для их охранников.
Больше «повезло» (если в аду уместно такое слово) тем, кого, подобно Евгении Гинзбург, летом 1939 года везли во Владивосток в товарных вагонах (так называемых «краснухах»), оборудованных сплошными двухъярусными нарами. «Под самым потолком – два густо зарешеченных окошка. В полу прорезано отверстие-параша. Оно обито железом, чтобы заключенные не смогли расширить его и выброситься на путь… В “краснухах” нет ни умывальников, ни освещения»
[283]. Они также зачастую бывали переполнены. Преимущества этих «телячьих» вагонов очевидны: в них нет купе, следовательно, больше воздуха, по вагону можно передвигаться; есть собственный нужник – большое облегчение: не надо проситься на «оправку».
Правда, были и другие «прелести»: два раза в день охрана устраивала перекличку и обыск («шмон»).
Горячая пища выдавалась раз в сутки и, как водится, тоже была очень соленой. Заключенные женщины предпочитали голодать: «Почти никто не ест соленую баланду. Она хоть и жидкая, но после нее еще страшнее хочется пить. Селедочные хвосты в ней варятся. Конвоиры выносят почти всю баланду нетронутой»
[284].
Староста вагона умоляла начальника конвоя выдать хотя бы воду, которая уходит на приготовление этого варева, – целых два ведра!
«Вот что, староста седьмого вагона, – последовала отповедь, – это нам с вами никто права такого не давал, чтобы самовольно режим менять. Положено – горячий харч раз в сутки этапникам, ну и обеспечиваем… режим меняться не будет»
[285].
В день женщинам полагалась одна кружка воды на все про все – и помыться, и утолить жажду, и постираться. Некоторые старались растянуть эти несколько глотков на весь день, лежали «обессиленные на нарах, избегая лишний раз пошевелить растрескавшимися губами.
В головах у каждой – неуклюжая глиняная кружка… Она – источник страшных волнений. Как уберечь воду от расплескивания? При толчках вагона. При неосторожном движении соседок… То и дело возникают конфликты…»
[286].
Наконец женщины не выдержали, взбунтовались, кричали «не верим, что в Советской стране могут истязать людей жаждой»
[287], – кончилось тем, что две зачинщицы угодили в карцер, а весь вагон перевели на «карцерное положение» (в два раза меньше пайка, никакой горячей пищи).
Единственным утешением во всех их бедах, прошлых, настоящих и будущих, служили этим женщинам стихи. Читали по очереди целые поэмы. Однажды на остановке ворвался разъяренный начальник конвоя и потребовал срочно отдать ему книгу. Он, оказывается, целый час стоял и слушал, как что-то читают, и, сам полуграмотный, представить себе не мог, что при этом обходятся без книги. Не верил, думал, водят за нос, пока своими ушами не убедился, что такое чудо возможно (Евгения Гинсбург наизусть прочитала ему по главам «Евгения Онегина»).
(Не всем, кстати, нравились эти поэтические марафоны. Надежда Гранкина, следовавшая тем же этапом, сожалела: «Я мучительно искала ответа на свои вопросы и оправдания всего происходившего с нами, а они старались уйти от этих вопросов в бездумье, в музыку стихов Блока, Ахматовой, Гумилева. Женя [Евгения Гинзбург. – М.Р.] читала наизусть целые поэмы Пушкина, “Русских женщин” Некрасова»
[288].)
В Свердловске этап прошел в местной тюрьме санобработку. Женщин заставили раздеться догола и в таком виде провели мимо выстроившихся солдат с оружием. Преодолев шок от унижения, они столпились у огромного зеркала (обходились без него годами) и… долго не могли себя узнать.
«И вдруг я увидела, – пишет сосланная на Колыму Ольга Слиозберг, – усталые и печальные глаза моей мамы, ее волосы с проседью»
[289].
Евгения Гинзбург вторит ей: «Я узнала себя только по сходству с мамой»
[290].
Дорога до Владивостока заняла целый месяц. Из-за запущенного авитаминоза треть этапниц поразила куриная слепота; ее лечили рыбьим жиром.
На пике террора, в 1937 – 1939 годах, по Транссибу непрерывно шли составы по двадцать – пятьдесят вагонов, на которых было крупными буквами написано «спецоборудование», на крышах и на площадках располагались охранники с автоматами.
Умерших выносили и прямо тут же, у насыпи, закапывали в землю; на каждого составлялся акт.
«И на Тихом океане свой закончили поход», как пелось в песне времен Гражданской войны.
«Транзитка [официальное название которой было Владперпункт. – М.Р.] представляла собой огромный, огороженный колючей проволокой, загаженный двор, пропитанный запахами аммиака и хлорной извести (ее без конца лили в уборные)»
[291]. В «колоссальном сплошном деревянном бараке» с тремя ярусами нар хозяйничали клопы, столь свирепые, что «на нарах невозможно было не только спать, но и сидеть»
[292].