Книга У подножия необъятного мира, страница 37. Автор книги Владимир Шапко

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «У подножия необъятного мира»

Cтраница 37

В Витькиных вялых засыпающих глазах – уже обессиленные, невнятные – красно растворялись, становились прозрачными взмахи рук дяди Лёши и отца, их тонущие голоса. Витька накрывался сном.

3

К Алексею Ивановичу прибежали прямо на работу:

– Глоточек стреляет! Алексей Иванович! Украл… украл у соседа ружьё… патроны… забаррикадировался и… стреляет!..

На втором этаже барака, в длинном полутёмном коридоре, в его тупике, заныкался за чей-то ларь Глоточек с двустволкой. Остреньким сумасшедшим мышем отзывался он на малейший шорох в коридоре, на шевеление теней вдоль затаившихся, страшных шеренг дверей – тут же вскидывал ружье и стрелял. Ещё более нагнетая сумасшествия в Глоточка, сыпались со стен какие-то корзины, падали детские ванночки, тазы, с пыльным звяком спрыгнул и поехал велосипед. После выстрелов дальняя, ослепшая в солнце над лестничной клеткой рама удушливо распечатывалась, брызгая в синеву неба стеклом. И там, откуда-то снизу клетки – невидимые, жестокие, неумолимые – голосом Генки-милиционера кричали немцы: «Здавайзь, руски Глоточек! Здавайзь! Ты есть навсегда окружён! Здавайзь!»

– Ы-ы, га-ады-ы! – ныл, пойманно метался за ларём с картошкой Глоточек. Но тут же снова превращался в мышонка и, остренько целясь, бил и бил из ружья.

Когда Алексей Иванович примчался к бараку, в разбросанном дворе бегали, разворачивались пожарные, на пустыре в тени тополя затаился до поры «воронок», возле «скорой» прикидывали друг на друга смирительную рубаху два тяжёлых санитара.

Маленький кругленький начальник милиции прямо на глазах у зрителей, многочисленно запавших в кусты у поваленного ими забора, бесстрашной рукой кидал своих людей на барак. Однако люди его вели себя странно: вместо того, чтобы немедля штурмовать, они ходили, бессмысленно расстёгивали и застёгивали кобуры, будто вообще не слышали ни выстрелов Глоточка, встряхивающих стены, ни криков женщин и детей из окон второго этажа. Один Генка-милиционер бесстрашно, отчаянно, можно сказать, лез внутрь. Кричал на лестнице ультиматумы Глоточку, размахивая громадным револьвером. С ответными выстрелами – пробкой вышибался на крыльцо и во двор, отряхиваясь и матерясь. В подусниках здоровущих, воинственно подпрыгнув – вновь устремлялся на приступ. В кустах одобрительный восставал гуд.

Отстранив Генку с жутким его револьвером, не слыша панических предупреждений, Алексей Иванович торопливо взбирался по крутой лестнице. Чуть было не присоединился к нему и Шаток… но был ухвачен Генкой. Уже на самом верху лестницы. Куда ж тут? Против власти? Пришлось отступить.

Как слепой, руками ощупывал Алексей Иванович темень. Пинал корзины, нагибался, успокаивал тазы и тут же кричал Глоточку, что это он, Шишокин, гремит.

Коридор, чёрно сжавшись, молчал.

Внезапно что-то тёмненькое, низенькое кинулось Алексею Ивановичу в ноги – и Глоточек, трепещущий, остро пахнущий мочой и порохом, обнял его и зарыдал.

Заледенев слезами, не слыша быстренького бреда, гладил на груди у себя мокрую головёнку Алексей Иванович – точно поймал, наконец, и удерживал боль, муку свою неуёмную… Начал проступать разгромленный коридор. За какой-то дверью неумолкаемо плакал напуганный грудной ребёнок. Тенью выметнулась из-под чьего-то сундука кошка. Точно раздираемая в длину, к лестничной клетке упрыгивала, орала. Вытряхиваясь пылью и солнцем, на голую раму уселся голубь. Начал совать любопытную головку в пороховой чад, который – уже утихомиренный – тащился наружу…

Но снизу опять заорал угрозы Генка-милиционер – и всё снова смешалось, задёргалось, убыстрилось, побежало. Глоточек заметался, завырывался из рук Алексея Ивановича: «Немцы! Немцы! Окружение!..»

– Бежим! – вдруг безумно крикнул Алексей Иванович.

Они скатились с лестницы, выскочили во двор. Глоточек вертанулся присядкой.

– Куда?!

– Туда! – стрельнул пальцем в «скорую» Алексей Иванович. – Последняя! Успеем!

Они метнулись к машине – и санитары, пыхтя, с большим знанием дела начали скручивать Глоточка, заталкивать в смирительную рубаху. Глоточек вырывался, тонко, как заяц, кричал. Алексей Иванович как-то мучительно хватался за санитаров – за плечи их, за руки – просил, чтоб легче! Легче! Молящие глаза его, подглазья походили на красно-чёрные сочащиеся сердца. Но санитары не слушали Шишокина, отмахивались. Сапогами пихали обряженного Глоточка в машину – точно сам из себя рвущийся серый мешок. Полезли следом. Захлопнули дверцу. Визжа, вышугивая зевак из кустов, «скорая» запрыгала на улицу.

Алексей Иванович топтался, отворачивался, плакал. Подошёл Витька, взял его за руку, повёл со двора.

И слышал с испугом Витька, как всё словно передёргивалось внутри дяди Лёши. Сама же рука была холодная и лёгкая, к а к снег.

4

Пили в городке всегда много. Но после войны стали пить ещё больше. Казалось, что после такого тяжёлого, страшного испытания, каким была война, русский человек вообще должен быть пьян без вина, до скончания века своего пьян без вина, что не купится он теперь «тёмненькой», что теперь ему многое подавай, что он теперь и спросить может, если потребуется. Но вечерами, от «продовольственного», в затухающую топку заката, по-старушечьи спотыкались и семенили не старые ещё женщины. Безропотно несли они водку своим кормильцам-мужьям. Тёмные бутылки прижимали у груди, будто жизнь свою замужнюю, беспросветную. Потому что приучены были. «У меня чтоб бутылка стояла! Поняла?! Не то… Ты меня знаешь! Ик!» Ну а Клоп, к примеру, не «приучивший» ещё свою, но, судя по постоянному фонарю под правым глазом (Клоповна была левшой – и била без промаха с левой!), упорно приучающий… всегда сам отходил от прилавка. Широко и надёжно расставлял сапоги, высоко задирал полу пиджака, как полу, по меньшей мере, армяка или тулупа, и этак равнодушно, но достойно засовывал бутылку в карман брюк. Целый ритуал, гордая самоутвердительность: он, Клоп, не хрен собачий! На углу возле Зелёной опрометчиво останавливался. Папироску завернуть… Точно из просевшей, в тенетах, могилы, к решётке окна тут же восставал грузин Реваз: пачему ты, мерзавец, не был на фронте? Па-ачему?! Клоп пёрхался на полузатяжке и, как человек много и упорно пьющий и ежедневно натыкающийся уже на чёрта рогатого, холодел. Сразу внутренне крестился: ты, это… того… не надо… я хороший. Поспешал от треклятого места, приходя в себя. Реваз выбегал на крыльцо с малярной кистью, с Витькой, с ведром, торопился на крышу: о, проклятый город! О, сонный муха! О, клоп!

А из магазина уже другой выбежал. С парой фугасов по 0,75, растопыренный, что тебе гранатобой. Дома он припечатает фугасы к столу, подчёркнуто припечатает и будет сидеть – прямой и строгий, – ожидая полагающейся закуски: получка, мымра, законно гуляю!.. А может, не идти домой-то? Опять ведь ныть начнёт? Детишек хватать, совать ему? Будто целых три совести его? Проснувшиеся да в три глотки и заоравшие?… В тяжёлом раздумье Гранатобой. Он – на распутье. Не слышит даже, не видит одноруких, беспомощных проклятий с крыши. («О, город-пьяница! о, гранатобой!») А тут ещё забегаловка через дорогу выплюнет какого-нибудь. Постоит тот, помотается, рявкнет ощутительно: «Я!» – и пошёл неизвестно куда. Пьяному море по колено! А Гранатобой смотрит вслед, улыбается-завидует: хорошо идёт, чёрт – винтом! Какие ж тут сомнения ещё? Только в забегаловку! Там свои. Там путём. Там завсегда поймут…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация