Статьи Семена Михайловича, лишенные дешевой сенсационности и содержавшие, как и свойственно научным статьям, аргументы pro i contra, пользовались все меньшим спросом, а за ним самим закрепилась репутация ретрограда и мракобеса. Если же и удавалось иногда прорваться в некогда солидные издания, то гонорары были мизерны даже в сравнении с грошовой пенсией, их едва хватало на одну хорошую книгу или бутылку трехзвездочного коньяка, две основные статьи личных расходов Семена Михайловича.
Спасало то, что появился новый узкий круг лиц, где знания и опыт Биркина ценились по-прежнему очень высоко, его приглашали для разного рода консультаций и платили весьма щедро. Но об этой стороне своей деятельности он по многолетней привычке говорил еще меньше, чем о своей службе в КГБ, то есть вообще ничего не говорил.
Но какая-то детская обида на читателей и издателей, отвергнувших его, оставалась и иногда в периоды раздражения прорывалась наружу. Сейчас был именно такой период. Руки Семена Михайловича немного подрагивали, а на щеках двумя пятаками выступил розовый румянец.
— Или вот еще одно слово модное выдумали — код! — Семен Михайлович раздраженно ударил кулаком по стопке новых, в ярких переплетах книг на столе, на корешках которых непременно присутствовало это самое слово. На обложке лежавшей наверху книги из-за чуть сдвинутого в сторону лика Моны Лизы выглядывал безобразный череп. Впрочем, нет, не безобразный, обычный череп, который мог принадлежать и самой благородной Джоконде, и ее служанке-дурнушке из глухой тосканской деревни. — Есть-де некий код, великая древняя тайна, которую некие люди передают из века в век, чтобы объявить ее в день назначенный, а если кто раньше этим кодом овладеет и его разгадает, то ему или власть безграничная над миром, или миру этому конец, или еще что-нибудь столь же апокалиптическое. Вы, Василий Иванович, это читали? — спросил Биркин у своего гостя, показывая ему ту самую книгу с ликом Моны Лизы.
— Не имел удовольствия, — ответил гость.
— И не имейте! — воскликнул Биркин. — Я когда читаю такие книги, рука сама тянется к перу, перо к бумаге, хочется написать, нет, не рецензию, не опровержение, а именно романчик в таком роде.
— Вот и напишите, — с улыбкой сказал Василий Иванович.
— Пробовал, — ответил Биркин и сокрушенно развел руки, — не получается. Точнее говоря, если настраиваюсь на серьезный, строго научный лад, то получается что-то заумное, скучное и неудобочитаемое, я и сам понимаю. А если настраиваюсь на легкий лад, то выходит какая-то пародия. Да и как не пародия?! — вновь загорячился Биркин. — Нет ведь никаких кодов, мне ли не знать! — и тут же, не замечая противоречия: — Да я столько этих кодов расшифровал! — и по инерции дальше: — А сколько выдумал!
— Охотно верю, — вновь с улыбкой сказал Василий Иванович, не уточняя, к какому утверждению относится его вера. Впрочем, если бы Биркин захотел прояснить этот пункт, то Василий Иванович совершенно искренне ответил бы ему, что верит всем трем разом.
Но старый профессор не задал этого вопроса. Он неожиданно осознал, что подхлестывало его раздражение — две стопки коньяка, выпитые за обедом, почти полностью перегорели и настойчиво требовали пополнения.
— Не изволите ли коньячку, дражайший Василий Иванович? — обратился он к своему гостю.
— Семен Михайлович! — укоризненно покачал тот головой. — Страстная же!
— Прекрасно понимаю, глубоко уважаю и искренне сочувствую! — откликнулся Биркин. — Потому и предлагаю на закуску семужку, слабосоленую, во рту тает!
— Благодарствуйте, но увольте, — отвел соблазн Василий Иванович, — а себя вы не стесняйте. Бог простит.
— Конечно, простит, всеблагой и милосердный! Опять же, за что карать-то? Я же ничего не нарушаю. Путникам можно, а «мы в дороге, мы в пути», — неожиданно пропел он, сказал скороговоркой, — и ратникам можно, — и опять бодро запел:
«И вечный бой, покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль…
И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!»
Так напевая, Биркин извлек початую бутылку из книжного шкафа и удалился на кухню, из деликатности, чтобы не смущать постящегося. Василий же Иванович достал из кармана пиджака тонкую белую пластинку, похожую на жевательную резинку Wrigley’s, и положил ее в рот, но не принялся яростно ее жевать, а вроде как легко посасывать. Потом поднялся из кресла и подошел к столу, взял книгу, которую ему показывал Биркин, и начал ее перелистывать, выхватывая отдельные абзацы.
Оказался Василий Иванович мужчиной среднего возраста, с равной вероятностью и слегка за тридцать, и чуть меньше пятидесяти, более точному определению мешала необычная внешность. Был он высок, за метр девяносто, с очень прямой спиной, широкой грудью, узкими бедрами и руками, казавшимися непропорционально длинными из-за тонких продолговатых кистей и длинных пальцев с миндалевидными, ухоженными ногтями. Был он отнюдь не худ, но без малейшего намека на живот. Тело воина венчала голова необычной удлиненной формы, эффект усиливался густой, курчавой и довольно длинной бородой, чуть рыжеватой. Волосы же были стрижены почти под ноль, но не с целью скрыть намечающуюся плешь, как в наше время поступают многие здравомыслящие люди, — волосы топорщились густым и жестким ежиком. Короткая стрижка открывала уши, тоже удивительной формы, узкие и очень длинные. Нос был велик, поболее, чем у Биркина, но совершенно другой лепки, тонкий, острый, немного хищный из-за крутой горбинки, с нервными подрагивающими крыльями, как будто его хозяин постоянно к чему-то принюхивался. В противоположность этому глаза, крупные, карие, поражали безмятежным спокойствием, глубиной и мягкостью и еще какой-то потаенной грустью, которая происходит обычно из великой мудрости или из длинной родословной.
Как бы то ни было, мудрость в облике Василия Ивановича присутствовала несомненно, и, несмотря на фигуру воина, мысль сворачивала на привычную дорогу — профессор или, вспоминая недавний спор о коньяке, священник, и, отталкиваясь от этих слов, устремлялась дальше, рождая что-то невообразимое в наши дни, что-то из прадедовских времен — профессор богословия. Самое удивительное, что это было недалеко от истины, точнее, соответствовало одной из ее граней.
Лишь одна деталь в облике Василия Ивановича немного смазывала впечатление — на средний палец левой руки был надет безобразный, аляповатый перстень, по сравнению с которым золотые печатки «новых русских» выглядели верхом скромности и изысканности. Конечно, вполне возможно, что в стародавние времена, когда вместо твидовых пиджаков носили подбитые соболем кунтуши, а число носимых перстней превосходило число пальцев, этот перстень смотрелся бы весьма органично. Допускаем даже, что если бы мы точно знали, что этот перстень из тех самых, стародавних времен, то мы бы не считали его безобразным и аляповатым, а просто неуместным в наши дни. Но в том-то и дело, что этот перстень никак не мог быть из тех времен, когда носили все натуральное, это непременно был какой-то дешевый искусственный новодел, хорошо, если турецкий, а то и вовсе китайский, потому что таких камней в природе не бывает, они если где и встречаются, то только в Алмазном фонде Московского Кремля или в какой-нибудь королевской сокровищнице, за пуленепробиваемым стеклом, под защитой сверхчувствительной сигнализации и дюжих охранников.