Так, например, Кеннет Скотт Латуретт в своей многотомной «Истории распространения христианства» (1937–1945) говорил об «упадке старых религий». Христианству посчастливилось выйти на сцену именно тогда, когда «традиционные государственные и семейные культы Греции и Рима теряли актуальность. Становилось все более заметно, что они не способны удовлетворить потребности… людей, ищущих веры»
[90]. То же самое писал два десятилетия спустя Э. Р. Доддс в своем классическом исследовании «Язычество и христианство в эпоху смут»: «Одна из причин успеха христианства – в слабости и изношенности того, что ему противостояло»
[91].
В основе таких оценок язычества лежит моральное суждение, в котором большинство ученых Европы и США не заметили бы ничего сомнительного: христианство, с его строгим монотеизмом и высокими этическими требованиями, попросту выше всего, что могли предложить верующим римские политеистические культы. И это не просто общее место для науки XX века. Такое мнение звучит уже в первом более или менее современном критическом обзоре роста и распространения христианства – в прославленном и влиятельном труде XVIII века «История заката и падения Римской империи», принадлежащем перу Эдварда Гиббона
[92].
Гиббон настаивал на том, что язычество обветшало и обанкротилось. Вот как пишет об этом, в своем неповторимом стиле, он сам:
Предмет этот, куда менее [чем христианство] заслуживающий почитания и преданности, напрасно тщился заполнить пустующее место в их сердцах и удовлетворить страсть, не знающую своего исхода. Поистине, тот, кто об этом поразмыслит, перестанет изумляться столь скорому распространению христианства – напротив, быть может, будет удивлен тем, что оно не захватило мир еще быстрее!
[93]
Разумеется, как британский ученый XVIII века, живущий в идеологическом мире своего времени, Гиббон не мог дать огромному успеху раннего христианства чисто историческое объяснение. Нет, в конечном счете он приписывал этот успех духовному превосходству христианства и личному вмешательству Бога: «Любознательность наша неизбежно задается вопросом о том, каким образом удалось христианской вере одержать столь примечательную победу над религиями, господствовавшими в то время на земле. На этот вопрос можно дать очевидный и вполне убедительный ответ: произошло это благодаря убедительности самого учения, а также правящему провидению его великого Автора»
[94].
Дверь была открыта – христианству оставалось лишь войти и занять освободившееся место.
И все же огромную часть своих рассуждений Гиббон посвящает анализу «вторичных причин стремительного роста христианской Церкви». Невозможно усомниться в том, что, с его точки зрения, именно эти причины были первичными. Таких причин пять:
• «Несгибаемый и… непримиримый религиозный пыл христиан». С точки зрения Гиббона, такой религиозный пыл, такая убежденность в правоте своего дела в языческой древности были дотоле неслыханными.
• Учение о бессмертии. Язычникам, пишет Гиббон, очень не хватало учения о блаженном посмертном существовании.
• Чудеса, творимые ранними христианами. Эти чудеса, говорит историк, убеждали язычников, что Бог на стороне христиан.
• Строгая христианская мораль. В религиозном мире, где нравы были весьма свободными, строгость христиан привлекала и вызывала уважение.
• Мощная церковная организация. В отличие от языческих религий, подчеркивает Гиббон, у христиан имелась жесткая и эффективная иерархия власти, работавшая на их дело. Христианство победило своих соперников и организационно
[95].
Многие ученые со времен Гиббона повторяли и развивали ту же аргументацию. Однако с тех пор наука сильно продвинулась вперед и многое мы теперь видим куда яснее, хоть и признаем, что последующее развитие науки строится на фундаменте, заложенном в те времена.
Одна из проблем, со времен Гиббона не дающих покоя ученым, – это фундаментальный вопрос, о котором я уже говорил в главе 1: что значит «обратиться»? Или спросим по-другому: во что надо поверить или что сделать, чтобы начать считаться христианином? Что, если множество самопровозглашенных христиан в начале IV века продолжали наряду с христианским богом поклоняться римским богам, богам государства, общества и семьи? Можно ли тогда называть их христианами? А как насчет членов семьи, которых обратившийся глава семейства —paterfamilias – принуждал принять христианство вместе с ним, хотя в душе и в сердце они, возможно, по-прежнему почитали Юпитера, Юнону, Аполлона и прочих? Считать ли их христианами? И как насчет людей, которые считались христианами, но не крестились, не ходили в церковь, по сути не делали ничего, что указывало бы на их веру? Христиане они или нет?
Большую часть XX века на все эти вопросы ученые отвечали «нет». Начиная с влиятельной работы Уильяма Джеймса «Многообразие религиозного опыта» (1902) специалисты писали о том, что лишь после ослепительного переживания, приведшего к радикальным переменам в характере и образе жизни, а также к глубокой преданности новой вере, можно говорить о том, что человек обратился
[96]. Одна из проблем такой позиции в том, что она предлагает определять, христианин перед нами или нет, на основе психологических переживаний и внутренних состояний, недоступных историческому исследованию. Вопрос историка состоит в том, как нам подсчитать христиан? Откуда узнать, сколько их было – христиан в противоположность, например, иудеям, митраистам, почитателям Зевса или Аполлона? Историки – не священники и не психологи. У них нет ни возможности, ни ресурсов, чтобы выяснить, во что тот или иной человек верил на самом деле; они могут лишь выяснить, к какой вере он сам себя причислял и как вел себя в жизни. И, разумеется, о 99,99 % людях в античности мы не можем сказать даже этого.
Та версия христианства, что с самых первых лет его была более или менее «официальной», гласила ясно: христианство – это не «и/и», а «или/или».