Что и случилось бы вконец,
Но твой всезнающий отец
Избегнул страшного укуса.
И вот сидит во тьме улуса
московского. Привет, сынок!
Мы встретимся с тобою вскоре,
Поговорим о Пифагоре,
Но выплюнь маменькин сосок!
Мы пропустили по рюмке за детей.
Отложив приборы, Эдуард выудил из своей пачки листок с очередным стихотворением и продолжил чтение.
Я не светская игрушка,
Я — тяжёлый человек.
У меня свисала пушка
С портупеи целый век
Я в казарме спал, как дома,
Я стреляю в темноте,
Отдалённо мне знакома
Та фигура на кресте.
Перешла ты мне дорогу,
Зря, возлюбленная всласть,
Не имея долга к Богу,
На тебя могу напасть…
— А вот еще одно короткое. Называется «На пляже Гоа. Февраль 2008», — пояснил Лимонов.
Одна из жён Лимонова,
Самая простая,
Бродит там беременная,
Вовсе никакая!
Потеряла милая
Не от косички бантик,
Потеряла женщина
Голову как крантик!
— Ещё.
Жена, ребёнок были у меня…
Затем исчезли, как в воронку
Всё грохнулось среди рожденья дня
Богдану, годовалому ребёнку,
Успел купить китайский автомат,
И пистолет, и рацию, и кепи…
Он вырастет, и будет он солдат,
И мою славу он своей укрепит.
Богдан, когда ты вырастешь большой,
Скрути-ка мать и к двери привяжи!
И выпори! Ей с чёрною душой,
«Зачем отца лишила?» — ей скажи.
В этих стихах, лишенных куртуазного изящества, — боль души отвергнутого женщиной поэта. Но тут передо мной сидел не просто поэт (я знаю, эстетам подавай «высокую» поэзию), а убитый горем мужик, каких миллионы, потерявший всякую надежду на сохранение семьи и изводящий себя воспоминаниями. И то обстоятельство, что мужиком тем был Эдуард Лимонов, ничего не меняло. Ну, разве что в некоторые мгновения я воспринимал эти его стихи как продолжение его же прозы — грубо зарифмованной автобиографической прозы, где он, как обычно, не щадит абсолютно никого, а себя прилюдно выворачивает наизнанку, нисколько не заботясь о том, как при этом выглядит со стороны.
— Вот тоже из недавнего. Богдану. — Лимонов откашлялся и глотнул пива.
Вот я сижу на кухне, сынок,
При галстуке, зол, спокоен.
Прибудет охрана. И в нервов комок
Сжатый, уеду я, воин…
Под утро затихла ссора с женой,
С мамой твоей больной…
Я не увижу тебя никогда!
Прощай же, моя звезда!
Вырастешь умным, красивым, Богдан,
Ну, а отец твой, умру я от ран,
Вот что тебе напишу я на скатерти:
«Не принимай никогда, будь смутьян,
Сторону матери!..
Матери тёплое вьют гнездо,
Сладко в гнезде валяться,
Только мозгов разжижения до
Нужно с гнездом расстаться!
Мальчик, беги! Мальчик, беги!
От баб убегай скорее!
Пусть бабка суёт свои пироги,
Пусть мать вся улыбками реет,
Плюнь на улыбки и на морщины,
Бабы — не участь мужчины!..
Да, я тебя от любви зачал,
Только объект желанья
Быстро чудовищем яростным стал,
Весь ощетинился, заклокотал,
Не только любить меня перестал,
Но гложет меня, как пиранья…
(Может, другого себе нашла,
Вся психопатией изошла!
При этом тобою она прикрывается:
Якобы бедный Богдан нуждается
В обширной квартире, в поездке в Гоа,
А без Гоа, ни «ау!», ни «уа!»)
На самом-то деле всё мать твоя лжёт,
Её там мужчина, возможно, ждёт…
Она изрыгает зловонную ложь!
Ты на меня должен быть похож…
Так убегай от них, взявши нож,
Чтоб только не жить в их фарватере,
О, покидай, покидай, покидай!
Этот вонючий, слезливый рай —
Сторону матери!»
В зале «Чемпиона», как я уже сказал, было шумно, и потому Лимонов постоянно повышал голос, стараясь перекричать полсотню человек.
Она не читала роман «Овод»,
Она читала роман «Обломов»,
Она не поймёт, что я вечно молод,
Ей не понять, что я без изломов.
Она низка, у неё нет высот,
Она — возлюбленная наоборот,
У неё есть живот, да, но два крыла
Ей эта поганая жизнь отсекла.
И тут в какой-то момент я вдруг уловил наступившую в зале тишину. И в ней срывающийся в крик голос Лимонова:
А я летаю! Вам удивительно?
Хотя и летаю я очень мучительно.
Но я не тяжелый, и два крыла,
Моя звезда для меня сберегла…
Лимонов замолчал. И три-четыре секунды после этого тишина в зале все еще сохранялась. Люди не поняли, что произошло. Не уверен, что кто-то из них узнал Лимонова, хотя, возможно, кто-то и узнал. Но человек, читающий в кабаке стихи, сейчас, согласитесь, редкость. Дикий крик, пьяное пение и даже драка не привлекли бы к себе такого внимания окружающих.
— Выпьем, — предложил я.