Ах, это «общение», кодовое слово! Как мало мы тогда придавали значения этому подарку судьбы. Мы были так богаты им, что почти не замечали. Никто ничего не записывал, да и не запоминал толком. Удивительные рассказы Михаила Давыдовича! Они лились легко и непринужденно. К случаю, без случая. Передаю их так, как запомнились. За точность не отвечаю.
– У меня с твоим отцом было одно неприятное столкновение. Я пришел на вечеринку с девушкой. Она вроде ко мне очень благосклонно относилась. И тут появляется Володя Луговской, тогда уже известный поэт, как всегда, красивый, как всегда, обаятельный и победительный. Через короткое время я обнаружил, что моя девушка уже его девушка. Вся порозовела, разговаривает только с ним, неестественно смеется, а меня не замечает. С горя я напился. Сквозь туман заметил, что они исчезли. Я нагнал их на улице и полез на него с кулаками.
– Миша, – умолял он, – не лезь. Я же боксер. Я же тебя с одного удара уложу.
И уложил, потому что я не мог уняться.
А потом поднял, отряхнул, доставил на место и щедро возвратил мне мою девушку, несмотря на ее недовольство.
Но я всё равно не мог простить ему своего унижения. Мы много лет не разговаривали и не здоровались. А потом однажды где-то подошел ко мне и сказал:
– У грузин есть такой обычай: под утро, когда все уже устали и израсходовались, женщины убирают со стола, стелят чистую скатерть, расставляют новые блюда, и всё начинается сначала, заново, как впервые. С чистого листа. Давай и мы начнем наши отношения с этого чистого, белого, нетронутого листа.
– Вот так, – заключал рассказ Михаил Давыдович, – и помирились. Раз и навсегда.
Или вот еще:
– Когда арестовали Берию, один наш с Колечкой приятель, он теперь на пенсии, а когда-то служил в органах и сохранил там связи, уезжал из Ленинграда. Билет ему достали тамошние друзья, они же провожали на вокзал и шепнули ему насчет ареста Лаврентия Павловича, о котором пока еще нигде не объявляли. Ну, простились, входит он к себе в купе, в СВ, конечно, а там важный генерал сидит, кагэбэшник. Хмурый, высокомерный, неприветливый. На приветствие не отозвался, молчит, только пиво беспрерывно пьет – денщик ему целый ящик притащил. Пьет и не угощает, как будто в купе больше никого. Приятель наш разозлился и говорит: «Берия ваш – подонок, изверг, руки по локоть в крови. И вы, его приспешники, не лучше, вам тоже отольется». Тот молчит, кровью наливается, пиво пьет. А в Бологое вышел. Долго отсутствовал, вернулся тихий, ласковый. «Пива, – говорит, – хотите?»
Особенно много историй было связано с арестом, тюрьмой и лагерем, куда они с упомянутым «Колечкой» – Николаем Робертовичем Эрдманом, ближайшим другом, соответчиком, а потом и соавтором – ухитрились попасть раньше многих, когда еще не было поголовного сажания.
– Мы долго не могли понять, за что нас арестовали. Наконец следователь сжалился и сказал: «Неужели не понимаете? Нам нужно приструнить интеллигенцию. Горького посадить не можем, какого-нибудь Пупкина сажать бесполезно – кто его знает, никакого резонанса. Вы нам как раз подходите». И мы так обрадовались! Всё стало понятно. Смысл появился.
Или еще:
– Когда меня первый раз освободили (их арестовывали, насколько помню, несколько раз), я вышел на волю, купил билет и поехал в Москву. А у меня были очень хорошие отношения с начальником лагеря, он помог достать место в литерном вагоне. Вхожу в купе, сидит какой-то человек, перед ним бутылка водки, он уже изрядно принял. Посмотрел на меня и сразу определил: «Зек?» Я не отрицал, чего таиться. Налил мне водки и давай советскую власть ругать, да так откровенно, зло. Я похолодел. Думаю – попал. Ясно же, провокатор. Сейчас второй срок накрутят. Вышел покурить, стою в тамбуре, руки дрожат, спичку зажечь не могу. Вдруг смотрю – мой начальник идет. Он в соседнем вагоне ехал. Посмотрел на меня, спрашивает: «Что случилось?» – «Да какой-то странный сосед попался», – осторожно говорю я. Он, недолго думая, приоткрывает дверь купе, посмотрел, усмехнулся, закрыл, вывел меня снова в тамбур. «Ничего не бойся, – говорит. – Это знаешь кто? Это – палач. Исполнитель, так сказать. Ему всё можно».
Или еще:
– В первые недели войны мы с Колей попали в армию. И нас послали в оставляемую нашими войсками деревню – агитировать население. Стоим мы, вокруг дети, старики и бабы. Смотрят с тоской. Что скажешь? Начали что-то невразумительное. Тут вдруг какая-то баба вперед вышла, нас отодвинула и говорит скорбно и твердо: «Ну что тут толковать. Хоть и го…ая власть, а своя». Лучший агитатор.
И последнее:
– У нас были друзья – покровители в органах, там тоже люди встречались. С кем-то поговорили, кого-то попросили, и определили нас в ансамбль НКВД. Не петь, конечно. Тексты песен сочинять. Поставили на довольствие, форму выдали – всё как положено. Коля надел форму, подошел к зеркалу, посмотрел на себя и говорит: «Кажется, за мной пришли».
Самое поразительное – все его истории были скорее смешные. Никак не ужасные. Свойство памяти? Или свойство натуры – никого собой не нагружать? Но один рассказ помню очень грустный – и очень светлый: о смерти Николая Робертовича в 1970 году. Не смею передавать его в прямой речи. Помню только, что, когда Николай Робертович перестал дышать, все ушли, а Вольпин долго сидел возле него и не отрываясь смотрел на его лицо, которое всё молодело, успокаивалось, разглаживалось, становилось всё более спокойным и радостным. А потом вдруг перестало изменяться, застыло. «Душа отлетела», – сказал неверующий Михаил Давыдович.
Эта смерть была для него большим горем. Он очень любил Эрдмана, относился к нему с нежностью, почти как к ребенку или девушке. Себя считал менее талантливым, менее ярким и, уж конечно, гораздо менее обаятельным. Не знаю, может, так и было. Для всех, но не для нас. Мы-то любили именно Михаила Давыдовича, такого, каким он был. А Николая Робертовича, который и вправду отличался редким даром сокрушительного обаяния, воспринимали только как друга нашего друга.
На жизнь каждого, а вернее сказать, каждой из нас, потому что редакторы в «Юности» были исключительно женщины, молодые и впечатлительные, особенно поначалу, Михаил Давыдович оказал огромное влияние. Вольпин был автором множества сценариев художественных фильмов (почти всех в соавторстве с Эрдманом), мультфильмов, песен, цирковых реприз и эстрадных номеров. Он был по-настоящему талантливым и разносторонним человеком. Но для меня он – больше всего, что создал, потому что был неповторимой личностью несказанной доброты, масштаба и обаяния. Из тех, встреча с которыми меняет и определяет всю дальнейшую жизнь. А она, как я теперь понимаю, была щедра к нам на людей и встречи.
Однажды возвращались из Одессы, с семинара по детскому кино. Поезд подходил к Москве. Я выглянула из купе и увидела, что возле всех окон стоят мои соратники и вчерашние веселые товарищи по диспутам и застольям. Все уже в пиджаках, при галстуках, отчужденные, немного замкнутые и грустные. Потянулись московские окраины, пустые поезда на запасных путях.
– Михаил Давыдович! – окликнула я.