И вдруг председательствующий объявил: «Слово просит Ролан Быков».
Спины выпрямились, лица оживились, из фойе в зал потянулись любопытствующие.
Ролан спустился откуда-то сверху, упругой походкой подошел к сцене, поднялся по ступеням и, еще не доходя до кафедры, стоявшей сбоку, энергично начал речь:
– Я прочел в наших газетах, что дела в Японии идут неважно.
Последние слова он произносил, уже стоя за кафедрой. И тут выяснилось, что из-за этого величественного сооружения выглядывает только его макушка, а слова тонут, упираясь в закрытое пространство.
Из зала крикнули: «Не видно!»
Ролан не растерялся, обошел кафедру слева и повторил, уже стоя рядом с ней:
– Я прочел в наших газетах, что дела в Японии идут неважно.
Из зала пошел смешок, и кто-то снова крикнул: «Не слышно!»
Ролан запнулся и оглянулся на президиум, который сидел здесь же, на сцене, вокруг маленького столика с микрофоном.
Семен Листов встал, широким жестом указал на свое кресло и сказал: «Ролан, садись сюда. Будет и видно, и слышно».
Ролан сел в кресло, придвинул к себе микрофон и в свойственной ему стремительной, напористой манере в третий раз повторил всё ту же таинственную фразу: «Я прочел в наших газетах, что дела в Японии обстоят неважно».
В это время кресло, в которое пересел Листов, с грохотом развалилось, и Семен очутился на полу.
Лежа среди обломков, он грустно констатировал: «И у нас тоже».
Что делалось с залом, не поддается описанию. Скуки как не бывало. В фойе не осталось никого. Казалось, в такой обстановке остается только одно – рассмеяться, махнуть рукой и спуститься по ступенькам в веселящийся зал.
Но Ролан не был бы Роланом, если бы позволил ситуации диктовать ему условия. Он встал, вынул микрофон из зажима, вышел с ним вперед и в четвертый раз бросил в публику трагическое сообщение о Японии. Только на этот раз он не позволил себе ни малейшей паузы и сразу перешел к сути. Оказывается, на улицах тамошних городов такая загазованность, что полицейским приходится надевать противогазы. Выяснилось, что это была метафора. Плохо обстояли дела не только в Японии, но и во всем мире, и в кино в первую очередь. Душно было в этом мире и в этом кинематографе. И только детское кино являло собой глоток кислорода, оно несло с собой свежесть, обновление и надежду. «Кинематографом надежды» назвал Ролан кино для детей.
Через мгновенье он уже полностью овладел аудиторией и говорил еще минут сорок при полной тишине и внимании зала.
Многое могла бы я еще рассказать о Ролане. Значительная часть наших жизней прошла рядом. Иногда сближало, иногда отдаляло. Не могу сказать, что мы дружили, скорее симпатизировали друг другу. А точнее – он мне симпатизировал, а я была попросту влюблена в него, как в человека талантливого, близкого к гениальности. Хотя иногда и раздражалась, потому что характер у него был непростой, временами тяжелый.
Но остановлюсь в своем рассказе: боюсь повториться. О нем столько написано.
56
Годы в объединении «Юность» – самое плодотворное, хотя и нелегкое время моей жизни. Я растила двоих детей, работала каждый день с десяти до шести, пыталась писать. Устроить детей в ясли и детский сад тогда было очень сложно. А в районе, где я жила с моим вторым мужем, просто невозможно. Помог «Мосфильм». У студии было и то, и другое – совсем рядом, на соседней с «Мосфильмом» улице. Жила я не близко. И вот каждое утро начиналось с торопливых сборов, потом мы ехали на метро с пересадкой в часы «пик», поскольку детские учреждения начинали работу раньше взрослых – в восемь или девять часов. Один ребенок на руках, другого крепко держишь за руку. Толкотня, давка. Помню, как Галка с высоты моего роста вертела головой и радостно говорила: «Сколько народу!» А я готова была проклясть и эту толпу, и эту Москву с ее суетой и многолюдством. А потом еще нужно было дожидаться троллейбуса и ехать минут двадцать.
Сдашь их – Галю в ясли, Вову в садик – и не спеша идешь на студию. Там еще никого. В кабинете тишина, покой. Этот час казался мне самым счастливым за день. Я писала или читала. Никто не дергал, не вовлекал в дела или разговоры. Я всегда любила одиночество, но в те времена неосознанно – просто как передышку.
Потом начинался рабочий день. Приходили люди, жизнь кипела. Мне это тогда было интересно.
Был еще один тихий час в моей жизни – ночью, когда дом засыпал и можно было принадлежать самой себе. Я всё растягивала и растягивала это время. Так и осталось на всю жизнь – ложилась позже и позже, теперь редко раньше пяти укладываюсь. Ночь мне всё больше нравится своей тишиной, покоем и отъединенностью от мира.
Работа редактора увлекла меня. Когда у тебя на глазах вырастает, становится живым и объемным то, чего вчера еще не было, и ты принимаешь в этом посильное участие, это завораживает. Кино затягивает как мало что на свете. Это удивительное движение – от нескольких страниц замысла к сценарию, в котором уже существуют живые люди со своими характерами, судьбами, встречами, расставаниями. Читаешь и радуешься. Или огорчаешься. Чужие поступки, радости и печали завораживают, заставляют задуматься, вызывают протест или сочувствие. Каждый раз заново постигаешь жизнь. Конечно, если сценарий удачный и автор интересный. А потом, если сценарий пошел в производство, у этих людей появляются лица, иногда неожиданные и даже парадоксальные. Они живут на экране, двигаются, меняются. И всё приобретает новую глубину и неожиданность. Конечно, я немного преувеличиваю. Ведь сначала видишь пробы, читаешь режиссерскую экспликацию или режиссерский сценарий. Разговариваешь с создателями, смотришь разрозненный материал. Но всё равно: талантливая готовая картина – всегда открытие. Сколько раз в жизни я испытывала это потрясение.
Конечно, бывали в моей редакторской работе и столкновения, и непонимание, и даже отвращение к тому, что делается. Но в главном мне и сейчас эта работа кажется очень существенной, важной – и моей по сути.
Маршак сказал «Редактор – это человек, который надувает ветром чужие паруса». Почти у каждого автора должен быть оппонент. Человек, задающий вопросы. «А почему? А разве? А зачем?» Доброжелательно сомневающийся. Порой удивляющийся. Иногда это могут быть жена, муж, друг. Но всегда лицо заинтересованное. Идеальный редактор таким и должен быть – любящим, откликающимся на неточность, умеющим подсказать и поддержать.
Мне кажется – может быть, я ошибаюсь, – что сейчас таких редакторов почти нет. Их работа сводится к простому ответу «да», «нет», «берём», «не берём». И если «да» – к отправке автора дальше по инстанциям. Если я права, то надеюсь, что это не навечно. Должна же вернуться кропотливая и спокойная работа по доведению текста до возможного идеала.
Случались моменты, когда я была по-настоящему счастлива – когда удавалось что-то подсказать или, наоборот, убедить в неправильности, неточности. Вероятно, причастность к творчеству, к созиданию, как и само творчество, – прекрасные вещи, за которые, правда, зачастую приходится расплачиваться горечью, муками и даже отчаянием.