Каждый день солдат возвращается. Магда чувствует себя настолько хорошо, что уже флиртует с ним. Первое время, я уверена, он исправно посещает нас, поскольку ему приятно ее внимание. Но постепенно солдат перестает замечать мою сестру. Он приходит ко мне. Я то, с чем ему необходимо разобраться. Быть может, так он кается за чуть не совершенное насилие. Или ему нужно доказать себе, что еще возможно воскресить надежду и непорочность – его, мою, мировую; что надломленная девушка когда-нибудь встанет на ноги и пойдет. Американский солдат – уже шесть недель, как он заботится обо мне, а я все еще слаба и разбита и не в состоянии запомнить его имя, – достает меня из деревянной кроватки, ставит на пол и, держа за руки, уговаривает, шаг за шагом, пройти по комнате. При каждой попытке движения боль в верхней части спины такая, будто меня пытают раскаленными углями. Концентрирую внимание на том, чтобы, переступая с ноги на ногу, отследить момент переноса веса. Поднимаю руки над головой, держась за пальцы солдата. Я представляю, что он мой отец – отец, мечтавший о сыне, но все равно меня любивший. Ты будешь самой нарядной девушкой в Кошице! – слышу я отцовский голос. Когда я думаю о нем, жжение в позвоночнике утихает, а в грудной клетке разливается тепло. Есть боль, и есть любовь. На палитре жизни маленькие дети безошибочно находят два этих оттенка. Я открываю их заново.
Магда находится в лучшей физической форме, чем я, и пытается как-то наладить нашу жизнь. Однажды, когда немецкая семья выходит из дома, сестра добывает нам платья, просто перерывая их шкафы. Магда рассылает письма: в Будапешт Кларе и маминому брату, в Мишкольц маминой сестре (никто никогда эти письма так и не прочитает), чтобы выяснить, остался ли кто-нибудь в живых, и понять, где нам устроить свою жизнь, когда придет время покидать Вельс. Я не могу вспомнить, как писать свое имя. Тем более чей-то адрес. Как составить предложение: «Вы здесь?»
В один из дней американец приносит бумагу и карандаши. Мы начинаем с алфавита. Он пишет прописную A. Строчную a. Прописную B. Строчную b. Дает мне карандаш и кивает. Получится ли у меня написать буквы? Он желает, чтобы я попробовала. Ему хочется выяснить, до какой степени я деградировала и что еще могу. Пишу C и c, D и d. Я помню! Солдат подбадривает меня. Поддерживает мою попытку продолжить. E и e. F и f. Получилось. Дальше я запинаюсь. Знаю, что следующая G, но не могу ее представить, не могу сообразить, как вывести эту букву на бумаге.
Однажды он приносит радио и находит музыкальную программу. Такой веселой музыки я еще никогда не слышала. Она жизнерадостна. Она заводит тебя. Вступают духовые. Они настаивают, что пора двигаться. Они не пытаются соблазнить своими переливами – их звук глубже. Это приглашение, перед которым невозможно устоять. Солдат и его друзья показывают нам с Магдой танцы, которые исполняют под такую музыку: джиттербаг, буги-вуги. Мужчины разбиваются на пары, как в бальных танцах. Даже то, как они держат руки, для меня ново: в стиле бальных танцев, но свободно и пластично. Очень неформально, но не небрежно. Как им удается быть столь эмоциональными, заряженными энергией и при этом такими гибкими? Такими податливыми? Их тела готовы выполнять любые движения, что бы им ни диктовала музыка. Хочу танцевать так же. Хочу, чтобы мои мышцы это запомнили.
Как-то утром Магда идет принять ванну и возвращается, вся дрожа. Она почти раздета, и волосы у нее мокрые. Сидя на кровати, Магда раскачивается с закрытыми глазами. Пока она купалась, я спала на ее кровати – для детской кроватки я уже слишком большая – и теперь не знаю, видит ли она, что я проснулась.
Прошло больше месяца после нашего освобождения. Почти каждый час последних сорока дней мы с Магдой провели вместе в этой комнате. Мы вновь овладели своими телами, восстановили способность говорить и писать и даже пробуем танцевать. Мы уже в состоянии вспоминать Клару, в состоянии питать надежду, что она где-то есть и пытается нас найти. Но мы не говорим о том, что пережили.
Быть может, своим молчанием мы хотим создать собственную атмосферу, свободную от нашей травмы, – этакий пузырь для существования. Вельс для нас как чистилище, в котором мы пребываем в состоянии неопределенности, однако нас явно манит новая жизнь. Вероятно, так мы пытаемся предоставить друг другу и самим себе чистое пространство, чтобы в нем начать строить будущее. Мы не желаем обременять это место образами насилия и своими потерями. Нам хочется видеть что-то еще кроме смерти. Таким образом, мы молча условились не говорить ни о чем, что нарушило бы целостность нашего пузыря выживания.
И вот моя сестра дрожит, страдая от какой-то боли. Если сказать, что я не сплю, спросить, что случилось, если оказаться свидетелем ее душевного надлома, она не останется наедине с тем, что привело ее в такое состояние. Но если я притворюсь, что сплю, то не буду для нее зеркалом, отражающим эту новую боль; а ведь я могу стать избирательным зеркалом: показать ей то, что она хотела бы в себе взрастить, и оставить невидимым остальное.
В итоге мне не приходится решать, как поступить. Она сама начинает говорить.
– Прежде чем мы уйдем из этого дома, я отомщу, – клятвенно обещает она.
Мы редко видим семью, в чьем доме живем, но ее тихая, жгучая ненависть вынуждает меня представить самое худшее. Я представляю, как отец семейства заходит в ванную комнату, когда она раздевалась.
– Он не… – начинаю я и запинаюсь.
– Нет, – говорит она. У нее перехватывает дыхание. – Я хотела взять мыло, и комнату закрутило.
– Ты заболела?
– Нет. Да. Не знаю.
– У тебя температура?
– Нет. Все дело в мыле, Дицу. Я не смогла до него дотронуться. Оно вызвало у меня панический страх.
– Тебя никто не тронул?
– Нет. Это все мыло. Знаешь, что говорят? Говорят, его делают из людей. Из тех, кого убивали.
Не знаю, правда ли это. Возможно. Ведь мы так близко от Гунскирхена.
– Я до сих пор хочу убить немку-мать, – произносит Магда.
Мне вспоминается, как мы шли многие мили по снегу, когда она впервые это вообразила и без конца повторяла: «Ты же знаешь, я смогла бы».
Есть разные способы поддерживать в себе силы. Еще предстоит найти, как мне самой жить с тем, что случилось. Я еще не знаю, как это будет. Мы получили свободу от лагерей смерти, но нам нужно самим обрести свободу для очень многого: чтобы строить жизнь, создавать, выбирать. И пока мы не найдем свою свободу, мы продолжим ходить по кругу в одной и той же бесконечной тьме.
Позже у нас будут врачи, которые помогут вернуть физическое здоровье. Но никто не объяснит нам психологическую составляющую нашего восстановления и возвращения к норме. Пройдет много лет, прежде чем я начну понимать это.
Однажды пришел солдат со своими друзьями и сказал, что они заглянули попрощаться. Скоро нас заберут из Вельса, поскольку русские помогают перевозить выживших домой. У американцев с собой радио. Звучит Гленн Миллер – «В настроении»
[18]. И мы даем себе полную волю. С больной спиной мне с трудом даются даже шаги, но в своем воображении, в душе мы кружимся волчком. Медленно, медленно, быстро-быстро, медленно. Медленно, медленно, быстро-быстро, медленно. Я тоже так могу: мои руки и ноги двигаются расслабленно, но не вяло. Гленн Миллер. Дюк Эллингтон. Раз за разом я повторяю эти громкие имена и названия их биг-бендов. Солдат уводит меня в осторожный поворот, немного наклоняет, затем мы расцепляем руки в открытую позицию. Я все еще очень слаба, но уже чувствую возможности своего тела, предвижу все, что оно сможет сказать, когда я вылечусь. Много лет спустя у меня будет пациент с ампутированной ногой, он расскажет мне о потере ориентации при фантомно ощущаемой конечности. Я танцую под композицию Гленна Миллера спустя шесть недель после освобождения, танцую со своей выжившей сестрой и американским солдатом, собиравшимся меня изнасиловать, но не сделавшим этого, – не правда ли, напоминает перевернутую ситуацию с фантомной конечностью? И это не остаточное чувство потери, а, напротив, ощущение восстановления: какая-то часть тебя возвращается на свое место. Я осязаю всю силу новых конечностей и энергию той жизни, с которой могу снова воссоединиться.