И вот я стала работать в ночную смену, о чем уже упоминала. А через пару недель в эту смену вышла и Терина Эдамс.
Терина была очень спокойной женщиной, очень сдержанной. И очень гордой. Я сперва даже считала ее высокомерной. Когда Янк, ночной повар, отпускал свои обычные шуточки, она даже не улыбалась. Я-то всегда улыбаюсь. Куда проще улыбнуться. Всегда надо немного маслицем смазать, чтобы колесики лучше вертелись, а женская улыбка как раз и есть такое маслице. Мужчины всегда такой улыбки ожидают, а если не дождутся, то, будучи не в силах понять, чего же им не хватает, становятся такими противными, злыми — обижаются, что их шутку не поняли. В общем, это как двигатель в машине — вовремя смазал, и порядок. А Терина никого умасливать не собиралась. Даже мне она улыбалась редко. Хотя была очень воспитанная, вежливая. Только рот почти всегда на замке, губы плотно сжаты. Ведет себя, как глухая. И еще она всегда казалась мне какой-то странно тяжелой. Нет, слишком толстой она не была.
Она была довольно полной, но очень аккуратненькой, приятной. А вот взгляд у нее был такой, словно у нее внутри сидит что-то страшно тяжелое, из-за чего у нее и походка была тяжелой, и голова тяжко клонилась на грудь. Ей, по-моему, даже веки приподнять было трудно — вечно она себе под ноги смотрела. И казалось, что она старается ото всех отгородиться. Ну, если ей так хотелось, то для меня это было даже лучше. Я любила такие тихие ночи, когда никто дурацких шуток не отпускал и вообще понапрасну не болтал.
Мне и в голову ничего насчет Терины не приходило, пока однажды, когда я была в туалете (а он от кухни только тонкой перегородкой отделен), не услышала, как Янк говорит Берту: "А наше-то смоляное чучелко еще не явилось!"
И я подумала: ну и дура же ты, Эйли!
Терина была не только единственной чернокожей, работавшей сейчас в кафе, но и единственной чернокожей, которая здесь когда-либо жила. В Орегоне белые, черные, «латиносы» и индейцы — все стараются держаться поближе друг к другу и отдельно от других, а за пределами Портленда вообще можно подумать, что здесь, кроме белых, никто больше и не живет. И большая их часть — примерно такие же люди, как Янк. Так что ничего удивительного, что Терина не желала никому улыбаться или кого-то подмасливать без особой необходимости. И вот выдался подходящий момент: я заметила, что она пьет кофе в дальнем уголке, подошла и стала ее расспрашивать — есть ли у нее семья и тому подобное. Я, конечно, была немножко настырной, приставала к ней, но я старалась раскачать эту глыбу, что была у нее внутри, и она начала понемногу подаваться.
Это было тяжело; все равно что толкать застрявшую машину. Но все-таки в итоге и машину как-то выталкиваешь, верно?
Терина никогда не любила болтать просто так, но ко мне она действительно относилась очень хорошо. Я понимала, как тяжело ей произносить слова, и видела, что она носит в себе эту тяжесть, потому что положить ее некуда. Но я почти ничего так о ней и не узнала. Ее сын, которому было двадцать лет, жил с нею вместе, и она сказала, что теперь уже может оставлять его по ночам, но если ему станет хуже, то ей придется вообще бросить работу. Я все думала, как бы спросить, что с ним такое, но она попросила меня никому ничего не говорить здесь о ее сыне, потому что боится того, что с ним могут сделать, и сказала, что мистер Бенаски просто уволит ее, если о нем услышит. Так что, видимо, я уже узнала более чем достаточно.
— Особенно этому Янку — ни слова! — сказала Терина. А я в ответ сказала, что, даже если увижу, что у Янка вспыхнула борода, и то вряд ли скажу ему об этом. Моя шутка неожиданно заставила ее всегда плотно сжатые губы чуть дрогнуть в подобии улыбки.
На самом деле, наблюдая за Териной, я тоже начала экономить «маслице», приберегая его для тех случаев, когда мне самой захочется его использовать. Возможно, такое «маслице» всем им требуется, да только не все они его заслуживают, решила я. С какой стати, например, тратить его на таких, как Янк?
Но чем ближе я узнавала Терину и чем больше она мне нравилась, тем сильнее я стала ощущать в душе свою собственную тяжесть. Это было нечто совсем иное, чем у нее. Просто я все время неотступно думала о своей матери. Словно должна была непременно найти разгадку к какой-то тайне, решить какой-то кроссворд, когда в итоге можно прочитать, скажем, некое слово, вот только мне никак не удавалось отгадать, какие же слова нужно вписать в разные другие клеточки, чтобы это заветное слово составить. Я вообще-то люблю кроссворды и вечно разгадываю их, когда нахожу в газете или в журнале. Особенно во время долгих ночных дежурств.
Этим я всегда старалась отвлечь себя от разных мыслей, потому что, о чем бы я ни начинала думать, все кончалось мыслями о матери.
Если бы загадка была в ней самой, то скорее всего разгадка заключалась бы в тех ее словах: "Ох, Эйли, только не отдавай их своему отцу!"
Но только она, конечно же, имела в виду не настоящего моего отца. Мой отец погиб где-то на юге Тихого океана, когда мне было всего три года. Нет, она, видимо, говорила о своем втором муже и моем отчиме, Хэролде. Она всегда при мне называла его "твой отец" и считала, что все, что он ни сделает, то и хорошо. Потому что, если бы это не было хорошо, он бы этого не сделал. Это был закон. Благодаря которому я и научилась всегда считать именно так. Но где этому научилась она и почему она этому научилась? То, что она сказала "только не отдавай их", звучало так, словно она отлично знала о его «забавах» со мной ("не бойся, детка, это ведь гак приятно"); но если она это знала, то почему позволила ему тогда заполучить меня? Может быть, она считала, что его «забавы» никак не могут мне повредить? Может быть. Ведь он касался меня только пальцами. Когда я пытаюсь вспомнить те годы, мне всегда кажется, что я по-настоящему и не возражала против этих «забав», потому что если бы я действительно не хотела, то уж, наверное, как-нибудь вырвалась бы. Или же сказала бы матери. А впрочем, я ведь пыталась сказать ей однажды! Именно поэтому я до сих пор и не могу понять, что она в действительности знала и что по этому поводу думала, потому что тогда она, по сути дела, повторила мне все то же правило: "Твой отец любит тебя и никогда не сделает тебе больно". И это правда: мне ни разу не было больно. А он всегда приговаривал: "Ну, разве тебе не приятно? Вот так? Разве не приятно?" — словно напевал что-то монотонно, и я не знала точно, приятно ли мне, но знала, что вроде бы должно быть приятно. Она ведь должна была находить следы того, что я называла "кремом для бритья", у меня в постели, но что она по этому поводу думала? И я все ломала голову над этим. Вряд ли она могла заподозрить, что я случайно описалась или что-то пролила в постели.
Но она никогда ни о чем меня не спрашивала. Так что же она думала, когда стирала мои простыни? Где она научилась думать то, что думала тогда?
Влияние отчима на меня стало понемногу сходить на нет, когда у меня начались менструации и я стала быстро формироваться. Я очень сильно подросла. Собственно, я выросла практически за один год — с двенадцати до тринадцати лет. И вдруг стала очень умной и хитрой — во всяком случае, для девчонки такого возраста. И было похоже, что я, взрослея, начинаю отпугивать Хэролда. Он уже не мог запросто приставать ко мне со своими играми в "это же так приятно, детка", когда я стала почти с него ростом. Я думаю, что моя внезапная физическая взрослость, моя почти женская фигура действительно его пугали, потому что он вдруг стал такой вежливый, даже какой-то чопорный. И все время приставал к матери, чтобы она заставила меня "одеваться прилично", не носить шорты или короткие топы, когда в Чико стояла жара под сорок. Я за какой-то год превратилась из девочки в крупную зрелую женщину, а он так и остался немолодым уже мужчиной весьма небольшого роста. Кстати, в этом отношении он вполне подходил моей матери: ее хоть и нельзя было назвать маленькой, но она отличалась удивительной хрупкостью. Оглядываясь назад, я думаю, что в целом они были не такой уж плохой парой, особенно если посмотреть вокруг. Но вот как быть с этим «Бадди» Баддом? С этим Роналдом Баддом? Вот уж действительно немыслимая головоломка, и я просто не знала, как к ней подступиться.