— Мой Билл много бы дал за такие волосы, — сказала миссис Старк. — Они у нее словно нимб, не правда ли?
— Нимб? У нашей Тессы?! Ну это вряд ли! — Ферджи забрала снимок и протерла стекло кончиком фартука. — Да она похуже комара будет, порой от нее на стенку лезешь. Хотя, если говорить строго между нами, будь моя воля, я бы всем святошам или удалила гланды, или прописала бы слабительное.
* * *
Конечно, Ферджи будет счастлива, если я стану стриптизершей, а не членом парламента, но все же ядовитые гадости деревенских сплетниц не могли меня не задеть. Не один раз мне хотелось вскочить с холодного каменного пола, ворваться на кухню и задать этим злобным клушам хорошую трепку. Но тем самым не докажу ли я свою порочность?
Дурное семя… Я осталась сидеть в прачечной, размышляя о своей матери. Не о маме, а о той женщине, которая произвела меня на свет. Почему она меня бросила? Очевидно, не потому, что не любила меня, — Ферджи ведь говорила, что я была прелестным младенцем. И если все мои дурные наклонности наследственные, то сама–то она вряд ли стала бы против этого возражать. О своем отце я если и думала, то лишь мимоходом. Относительно роли мужчины в деторождении я тогда еще пребывала, по выражению Ферджи, "в блаженном неведении". Впоследствии я думала о нем не намного больше — разве что наделяла его черными усами и французским акцентом или представляла себе беспомощного калеку. Но этот персонаж никогда не казался мне настоящим. Настоящим был папа, я могла его потрогать, могла за него ухватиться. Хотя он и боялся высоты, но мог взобраться на стремянку, чтобы поймать моего волнистого попугайчика, вылетевшего из окна.
Когда я украдкой выбралась из прачечной, папа работал над проповедью. Кабинет — несколько темноватый из–за узких решетчатых окон, но очень уютный, был моей любимой комнатой в доме. В самый раз для беседы. А мы о многом поговорили в тот день. Я сидела перед камином на низенькой скамеечке, а папа рассказывал, как сильно они с мамой хотели ребенка.
— Тесса, когда ты посылаешь кому–то подарок, имеет ли значение, каким образом его доставят? Разве есть разница, приедет почтальон в фургоне, прикатит на велосипеде или придет пешком?
— Нет.
Он коснулся моих волос.
— Так важно ли, каким способом Господь доставляет ребенка? Главное, чтобы он не ошибся адресом. А те женщины на кухне — ты должна их пожалеть, Тесса.
— Пожалеть?
— Подумай, насколько мал мир у тех людей, которые идут по жизни, навешивая на других ярлыки. Они столь же слепы, как и я без своих очков, — они не замечают всех тех больших и малых чудес, что совершаются каждый день. Чудес! — Папа грустно усмехнулся. — Ты стала истинным чудом для своей матери, да и для меня тоже, ты появилась двадцать седьмого декабря, и мама любила называть тебя рождественским подарком. — Он снял очки и протер их. Его серый кардиган был, как всегда, застегнут не на те пуговицы. — Погода в тот день стояла теплая и пасмурная. Ни намека на мороз. Зима выдалась необычайно мягкая, розовый куст у задней двери все еще цвел.
— Расскажи мне еще раз, как мама… попросила тебя позвонить в колокола.
— Ты ведь помнишь, Тесса, старика Гринвуда. Он непрестанно ворчал, что его заставляют работать сверхурочно, хотя все это было пустой болтовней, поскольку, будь его воля, он бы спал в обнимку с колоколами. А мама по двум причинам хотела, чтобы они звонили, — выразить свою радость и дать понять тому, кто тебя оставил, что ты в безопасности. Мы были уверены, что та женщина ждет где–то поблизости. Маленькая грелка под одеялом была еще теплой, поэтому мы знали, что тебя оставили всего за несколько минут до того, как мама отправилась за молоком.
— Но Гринвуд все же зазвонил в колокола, правда?
— Конечно! И продолжал до тех пор, пока половина графства не начала обрывать наш телефон, спрашивая, уж не война ли приключилась. — Папа наконец вернул очки на место. — Какой это был чудесный день! Твоя мать так и сияла. У Ферджи, как она выражается, "голова пошла кругом". Самое лучше, что когда–либо случилось с нами, — это ты, Тесса. — Папа погладил меня по голове. — Мы боялись лишь одного: что нам не позволят оставить тебя. Но прикрепленная к одеялу записка оказалась в суде решающим доводом. Помнишь, что в ней говорилось, Тесса?
— Да, но повтори еще раз.
— "Уважаемые преподобный мистер Филдс и миссис Филдс. Это ваша дочь Тесса. Я не хочу, чтобы ее растил кто–нибудь другой, кроме вас". Ты была даром от любящей женщины. Никому не позволяй внушать тебе мысль, будто это не так.
Я знала, что папа прав. Но вопросы остались. Вопросы, которые я ему не задала, потому что он не мог на них ответить, и даже поднимать их мне казалось предательством. Папа и так многое перенес, не хватало только доставлять ему новые неприятности. Я улыбнулась и поцеловала его, сказав, что чувствую себя превосходно, но по узкой темной лестнице я поднималась едва волоча ноги. Если моя настоящая мать была такой хорошей женщиной, как он расписывает, если она была так заботлива, что не поленилась засунуть под одеяльце грелку, то почему рассталась со мной? Почему подбросила на крыльцо священника? Из–за нищеты? Но Ферджи всегда твердила, что нищих в наши дни не бывает… И все–таки я считала, что такую возможность не следует отвергать. Или, может, моя настоящая мать была больна какой–нибудь ужасной болезнью и со дня на день собиралась умереть? "Нет, никаких мыслей о смерти! Я должна найти мать. И пусть она будет здоровой, богатой и красивой. Чтобы сплетницы из Женского хора задохнулись от зависти. А что, если… если за моей матерью следили русские шпионы, и, испугавшись, что эти злодеи отнимут у нее ненаглядного ребенка, она сделала то единственное, что могла сделать любящая мать, — нашла для меня убежище в церкви? На уроках истории нам рассказывали о таких случаях. Конечно, крыльцо домика священника — это не совсем церковь. Но мысль мне понравилась. Маме бы такая мысль тоже понравилась. Она всегда питала слабость к книжкам про, как она говорила, рыцарей плаща и кинжала.
Именно в тот день решение провести самостоятельное расследование и завладело мной. Позже мне стало понятно, что я одновременно желала узнать свое происхождение и искала способ отвлечься от пустоты, воцарившейся в нашем уютном доме после смерти мамы…
Я подошла к окну и взяла со скамейки корзинку, которая когда–то была моей первой колыбелью и в которой теперь обитала Агата Лентяйка. Посадив куклу на подоконник, перевернула корзину вверх дном в надежде найти какую–нибудь зацепку, пропущенную моими рассеянными родителями. Например, имя, искусно вплетенное в ивовый узор. Ничего. Ровным счетом ничего. Но мое рвение отнюдь не угасло. Я прошла в мамину комнату, дверь в которую находилась в дальнем конце холла (папа после смерти мамы переселился в кабинет), и открыла верхний ящичек туалетного столика. Вытащила стопку маминых блузок и на мгновение уткнулась в них лицом, потом отложила блузки в сторонку и достала записку, лежавшую на дне ящика. Папа в точности повторил, что там написано, да и сама я давно уже выучила ее содержание наизусть. Буквы чуть кренились влево. Может, потому, что писали левой рукой?.. Чтобы не узнали почерк… Розовая бумага до сих пор пахла фиалковыми духами. Ферджи уверяла, что пристрастие к "вонючей бумаге" — верный признак простонародья, каковой моя настоящая мать, по ее мнению, быть не могла. Так, может, это еще одна хитрость, чтобы замести следы, или же тонкий аромат фиалок таит какой–то скрытый смысл? Папа не стал бы возражать, если бы я держала письмо у себя, но мне хотелось, чтобы оно оставалось в мамином ящике. Порывшись под нижними юбками, я достала небольшую грелку, которую засунули под одеяло, чтобы мне в корзинке было тепло и уютно. После чего устроилась по–турецки на полу, положила грелку на колени и вдруг почувствовала, что тревога моя испарилась. Я успокоилась. И не только из–за ассоциаций, которые возникали в моей голове каждый раз, когда я смотрела на эту маленькую детскую грелку, но и из–за ее потешного вида. Плоская бутылочка, изображающая монаха — пузатого улыбающегося монаха, озорно подмигивающего одним глазом.