До фильма «Октябрь» Эйзенштейна была грандиозная зрелищная постановка Н. Евреинова в 1920 г.
[674]
[675]
[676]
[677]
[678]. Всего лишь три года прошло после семнадцатого, но этот малый юбилей должен был показать всем, на чьей стороне если не правда, то сила. Десять тысяч человек принимали участие в постановке, на них смотрело сто пятьдесят тысяч зрителей. Сегодня трудно себе представить такие масштабы.
У Евреинова была своя концепция театрализации жизни, которая и была реализована в этой постановке
[679]. И. Чубаров пишет: «Постановка эта, как и философия театра Евреинова, представляет, с нашей точки зрения, показательный пример автономного политического действия интеллектуала и деятеля культуры в современном мире, которое при этом не теряет формы художественного произведения. Оставаясь, таким образом, в границах искусства, подобное действие, однако, перманентно размечает их заново, постепенно отбирая у социальной реальности исконно ей принадлежавшие территории, тем самым детерриториализуя социально-политический мир и его игроков»
[680].
Как видим, кино и литература сформировали коллективную память. Историки учились у писателей и сценаристов видеть правильное прошлое, отделяя его от неправильного, поскольку нехорошее прошлое даст в результате не ту социальную идентичность. Если Запад проводил глобализацию, чтобы получить единого потребительски человека, то СССР был заинтересован в создании нового человека в первую очередь политически. Ведь все вокруг жили и учились при «ужасном» царском режиме, поэтому нужно было вложить в их головы новую память о прошлом.
Историк С. Кудряшов говорит: «Октябрьская революция фактически отменила предшествующий опыт, и был принят целый ряд постановлений, в том числе министерством просвещения, или тогда это назывался Комиссариат, отменяющий практически полностью опыт буржуазной школы предшествующего времени. Ну, например, была отменена классно-урочная система, вообще от нее отказались. Отказались от учебников. В 1918 году было специальное постановление принято, которое прямо говорило, что учебники вредны, от них надо отказаться»
[681].
Вообще-то потом многое ультрареволюционное приходилось возвращать. Комиссары вновь стали министрами, в армии появились старые звания и погоны.
М. Рабинович вспоминает о своей учебе на истфаке: «Историческая наука в СССР была в 1934 году, так сказать, реабилитирована. Преподавание истории, до того фактически ликвидированное, вновь ожило. Как обычно, произошло это по указанию свыше. Появилось известное постановление („О преподавании гражданской истории в школе“), подписанное И.В. Сталиным, С.М. Кировым и А.А. Ждановым, в котором говорилось о необходимости распространения знания истории, как отечественной, так и зарубежной. При Московском и Ленинградском университетах восстанавливались исторические факультеты, в свое время „за ненадобностью“ упраздненные, были собраны профессора, преподаватели, большинство которых последние годы работало, как говорится, не по специальности. Осенью 1934 года на исторические факультеты было принято несколько сот студентов, введена аспирантура»
[682].
Сталин закрывал все факультеты истории на несколько лет, пока не была создана правильная советская история, и это является удивительно системным подходом. Получается, что абсолютно все — и режиссеры, и писатели, и историки — были пропагандистами, то есть если и создавали что-то, то в строгих рамках, имея право только подтвердить в своем малом нарративе большой государственный.
Интересно, что М. Колеров считает Сталина частью Запада, мотивируя это такими словами: «Сталин — родная и естественная часть западного Модерна, его продолжение. Нет ни одного инструмента сталинской власти, который не был выработан еще до Сталина колониальным, империалистическим, технократическим и социалистическим Западом. Маркс дал революционерам метод, глубоко интегрированный в Модерн. Ленин превратил этот метод в язык немедленной революции. Правящий Сталин вернул этот язык в ландшафт большой истории России»
[683].
В другом месте Колеров дает следующее перечисление подобного инструментария: «Массовые армии, массовый плен, массовое убийство, массовое колониальное рабство и массовый колониальный террор, который потом назовут геноцидом, — таков был привычный язык общества Просвещения и индустриального империализма, из которого черпала свой марксистский лексикон Советская власть».
Фактологически он прав, ведь и концлагеря первыми задействовала Британия, но все это делалось не по отношению к своему населению и не в двадцатом веке, Сталин же применил все это к своим гражданам.
В своем интервью по поводу выхода своей книги М. Колеров дает еще такую аргументацию: «Логика и ценность целого безусловно доминирует среди факторов выживания любого реального государства. Для России достойное место в мире было и остается равным государственному выживанию. Да, цена бывает чрезмерна. В таком случае народ и государство проигрывают и не выживают. У них — несмотря на апелляции к ценностям — просто нет выбора: они либо живут дальше, либо нет. Сам разговор теперь о том, что жертвы России и СССР были чрезмерны, не имеет исторического смысла — и ведут его в России (или после России) те, кто сам живет (или жил) исключительно потому, что страна принесла эти чрезмерные жертвы и осталась жива. При этом ясно, что речь не об оправданности или неоправданности параноидального Большого террора: он воистину параноидален, неуправляем и кратно больше даже изначально кровавых планов. Речь в принципе о безальтернативности мобилизационной практики военного и предвоенного, колониального и империалистического модерна, который в России/СССР не был уникален. В этом историческом времени бессмысленно помещать Россию в один ряд с Англией, ей место — рядом с Британской Индией со всеми вытекающими из этого последствиями»
[684].