Книга Все сказки старого Вильнюса. Продолжение, страница 126. Автор книги Макс Фрай

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Все сказки старого Вильнюса. Продолжение»

Cтраница 126

Но когда все закончилось, ему уже вообще ничего не хотелось, даже коньяку, хотя девочки, все мамины «девочки», от шестнадцати до пятидесяти с чем-то там, настойчиво предлагали выпить на поминках хотя бы рюмку, сулили, что станет легче.

Чтобы стало легче, он тоже не хотел, вот в чем штука.


Думал, что горе – это подскочить задолго до позднего зимнего рассвета от телефонного звонка, бормотать спросонок: «Не может быть, она никогда ничем не болела, я же приезжал в сентябре, все было отлично, это какой-то розыгрыш, да?» Думал, что горе – это кидать в пустой чемодан упаковки новых трусов и носков, а вслед за ними, положить туда диванную подушку и пачку сахара, совершенно не понимая, чем одни предметы отличаются от других, и зачем они вообще нужны, просто есть такая традиция: перед отъездом обязательно набить чемодан, все равно чем, лишь бы доверху, чтобы с трудом закрылся, в этом и состоит смысл. Думал, что горе – это разъезжать по городу своего детства в нанятом на весь день такси, из морга в похоронное бюро, потом почему-то обратно, бодро отвечать на сочувственные расспросы таксиста: «Нет, у меня никто не умер, это просто экскурсия по городу, по любимым памятным местам», – нелепая шутка, но что угодно сгодится, лишь бы не расплакаться прямо сейчас.

Но оказалось, горе – это просто скука и тишина. Горе – это когда все срочные дела сделаны на пять с плюсом, но мама почему-то все равно не воскресла, и вообще ничего не изменилось, ни к лучшему, ни хоть как-нибудь.

Горе – это когда не отвечаешь на звонки друзей и временно забывшей о разладе Ирмы, зато кратко пишешь: «Забей» на милосердное предложение Вальтера все-таки провести выставку прямо в марте, сопровождаешь вежливыми извинениями решительный отказ от участия в новом проекте, не покупаешь билеты домой, а остаешься в городе своего детства, который терпеть не можешь, в ненавистной старой квартире на улице Наугардуко, потому что быть здесь совершенно невыносимо, а ты и хочешь, чтобы невыносимо, чем хуже, тем лучше, наималейшего облегчения своей участи ты сейчас совершенно точно не переживешь.


С маминой квартирой надо было что-то решать: то ли продавать, то ли делать ремонт и искать квартирантов, то ли сдать как есть, за гроши, каким-нибудь бедным студентам, лишь бы покрывали расходы за отопление и прочие услуги. Все это требовало активных действий, а он, понятно, ничего не делал и не собирался, зато на вопросы: «Когда обратно?» – можно было отвечать: «Когда разберусь с квартирой» – и оставаться на месте. Замереть, затаиться, запереться от всех. Еще никогда не превращал свою жизнь в настолько полное ее отсутствие; оказалось, можно и так.

Спал допоздна, без всякого удовольствия, просто в надежде обмануть время: когда много спишь, оно идет гораздо быстрей. Почти ничего не ел, не особо хотел и ленился возиться, зато литрами пил запрещенный врачами кофе, самый дрянной дешевый – не из экономии, конечно, до этого не дошло, просто считал бессмысленным переводить хороший кофе на человека, почти не чувствующего вкус. И вообще ничего почти не чувствующего.

Ни читать, ни даже смотреть кино не мог, только иногда раскладывал в стареньком мамином компьютере карточные пасьянсы; впрочем, быстро от них уставал и бросал. Зато много гулял, прогулки, как и сон, помогали обхитрить время: вышел из дома в начале сумерек, куда-то забрел, пока плутал в темноте по до неузнаваемости изменившимся кварталам, пока соображал, как вернуться в центр, пока выбирался, глядишь, на часах уже почти девять вечера, скоро будет можно снова ложиться спать, и это хорошая новость – ровно настолько хорошая, что ее вполне можно пережить.


Однако долгие прогулки делали свое дело. Он сам не замечал, как оттаивал, понемногу, вместе с асфальтом, обледеневшим за долгий морозный бесснежный январь. «Оттаивал» – это значит, начал смотреть не только под ноги, но и по сторонам; полное равнодушие к окружающей обстановке сменилось слабым подобием интереса. Отмечал, почти бесстрастно: а неплохо эти дома отремонтировали. Новый сквер разбили, молодцы. Надо же, сколько в центре стало кофеен. Гляди-ка, в бывшей рюмочной теперь художественная лавка. А крытый рынок как стоял, так и стоит.

Подобие любопытства привело его во двор, где когда-то жил Вольховский. Вдруг решил посмотреть, цел ли привалившийся к холму странный дом. Дом был на месте, но подъезд оказался заперт на кодовый замок; постоял во дворе и вышел, потом зачем-то вернулся к дому с другой стороны, с вершины холма, где окна третьего этажа упирались в землю. На бывших окнах Вольховского теперь висели яркие занавески со старомодными псевдоафриканскими узорами, желтое, черное и оранжевое на небесно-голубом, лютый ужас с точки зрения человека, много лет зарабатывавшего на жизнь дизайном интерьеров, но объективно, положа руку на сердце, красиво, глаз не оторвать.

Из-за этих занавесок вспомнил рисунки Вольховского – старика на качелях, дерево на ветру и что-то там еще было, ай, неважно, без разницы, что он рисовал, главное – как. За это великолепное, до небрежности легкое «как» душу бы продал, да где она, та душа.

Подумал, спускаясь с холма: интересно, как бы он сейчас рисовал, если бы не умер? Неизвестно. Кстати, не факт, что все так же легко и лихо, у многих это с возрастом проходит, да что там, почти у всех. А то от гениев деваться было бы некуда бедным умеренно способным всем остальным. Сам удивился завистливому сарказму своего внутреннего монолога. Как будто Вольховский не умер, как будто я сам все еще художник, как будто нам и вправду есть что делить.

Но этот горький сарказм, эта черная зависть к покойному однокласснику были настолько лучше, чем ничего – тихое тяжелое «ничего», объявшее его после маминых похорон – что поневоле думал о Вольховском до вечера. О его рисунках, льняных кудрях, отчаянном взгляде, нелепой смерти на следующий день после выпускного, и о том, что могло бы быть, если бы не смерть. Это было как наваждение, словно заколдовали – еще сегодня утром ничего не вызывало ни малейшего интереса, а теперь, прикрыв глаза, часами разглядывал в темноте перед внутренним взором картины мертвого одноклассника, которых тот так и не нарисовал.


Это было как наваждение, – говорил себе потом, задним числом, вспоминая, как вскочил в семь, что ли, утра, еще затемно, побежал в художественную лавку, ту самую, которую открыли на месте рюмочной, или, кстати, все-таки не точно там, а в соседнем подвале, фиг теперь вспомнишь, столько лет прошло.

Выяснил, что лавка открывается только в десять, кружил по городу, злой и сосредоточенный, как голодный волк. Кстати, действительно голодный, это обнаружилось, когда зашел в кофейню, вроде бы исключительно ради убийства времени, однако съел один за другим полдюжины теплых круассанов, запивая приторно-сладким «кофе недели» с каким-то сиропом, сливками и шоколадом, и страшно сказать, не наелся, а только вошел во вкус.

Не знал, какие материалы могут понадобиться, поэтому купил всего понемногу; на самом деле очень даже помногу – всего. Еле допер до дома эти богатства, и все, как оказалось, только ради того, чтобы заточить несколько твердых карандашей, распечатать пачку бумаги и очнуться лишь в сумерках, когда стало слишком темно. Пятьдесят четыре наброска – это уже потом сосчитал. Из них сорок шесть – потрясающий в своей бездарности ужас, зато семь – вполне ничего, а один по-настоящему хорош, почти как у Вольховского в детстве. Отличный, между прочим, результат.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация