Относя это к следствиям долгого сна, он знал, что не устанет и к часу дня будет даже бодрее и голова еще больше прояснится. Так что он бежал все быстрее и быстрее, чуть замедлившись, конечно, при подъеме на «Холм разбитых сердец» чуть южнее Гарлема, но зато разошелся на прямом участке, ведущем из западной части парка к месту своего теперешнего обитания. Он даже перепрыгивал невысокие ограды, чего уже несколько десятков лет не делал. У себя в номере, который часто бывал окутан облаками, он принял роскошный душ под Ниагарским водопадом горячей воды, надел костюм и новый темно-синий галстук, купленный на Беверли-Хиллз за триста долларов, и отправился на собрание (предварительно позавтракав и постригшись сразу после пробежки). В Лос-Анджелесе его элегантный костюм томился в шкафу, а теперь, на Пятьдесят седьмой улице, он радостно впитывал прохладный воздух, а белоснежная рубашка ослепительно сверкала на солнце.
* * *
Башня «Эйкорна» была так высока, что в ветреную погоду ее верхушка раскачивалась, точно маятник. Когда посетители административного этажа на самой верхотуре становились бледнее обычного, им выдавали пакетики, как в самолете. Остальные, меньшие «эйкорновские» здания разрастались вокруг башни, словно та была дубом, поскольку мультитриллиондолларовый исполин отращивал привитые ветви, пока они сами не начинали разбрасывать собственные желуди по бизнес-паркам и стеклянным постаментам: в Коннектикуте (для незаконной продажи деривативов), Лондоне (страхование и перестрахование), Вашингтоне (пенсии, пиар, подкуп законодателей), Бостоне (искусство), Филадельфии (унаследованные состояния, или «старые деньги»), Шорт-Хиллзе (финансирование монстров «новых денег» с гаражами на сто машин, искусственными шахтами, хозяйской спальней, внутренней территорией и позолоченными машинами для попкорна), и это только малая часть. Чтобы мгновенно осознать эффективность и богатство этой организации, достаточно представить себе, что, пока две или три сотни тысяч ее сменных сотрудников приумножают ее триллионы, федеральное правительство попусту просаживает немногим большую сумму, имея штат в четыре миллиона гражданских и военных. Конечно, «Эйкорн» не запускал ракеты на Марс и не содержал флот. Он был просто громадной машиной для производства денег. Подобно кашалоту, она плавала по рынкам, загребая в глотку наличные своими усищами. Подобно гигантскому моллюску, она замирала среди постоянно меняющихся быстрых течений и процеживала их в поисках чего-нибудь стоящего. Громадина эта не сеяла, не пахала, не производила ни сукна, ни пшеницы, ни льна, ни моторов для газонокосилок, ни яблок, ни фетровых шляп. Это была исключительно концептуальная, чисто интеллектуальная конструкция, построенная на статистике, страхах, азартных играх, демографии, прогнозах и предсказаниях, заверениях, цифрах и лжи. В лабиринтообразных, пышно декорированных офисах ее происходило три вещи. Цифры нарезались ломтиками и кубиками, взбалтывались, перемешивались, выжимались и подтасовывались. Платежи поступали. Иногда производились и выплаты, но работа актуариев, аудиторов, оценщиков и адвокатов заключалась в том, чтобы свести выплаты к минимуму. В общем и целом – благоприятная ситуация для богатенького Рича Панды, который с годами все богател и богател, подобно цвету розового дерева в зале заседаний, который со временем тоже становился все богаче и богаче. Но если дерево было насыщенно-красным, то Рич Панда тяготел к сытным сливочным тонам.
Густо-сливочной была оправа его очков, которые он носил скорее для солидности, чем для коррекции зрения. Волосы у него тоже были сливочного цвета, но уже пожиже. Кожа у Панды, в отличие от желтовато-бледной, почти землистой кожи Шимански, была густо-сливочная с вкраплениями маслянисто-красного. И костюм Рича Панды из нежнейшей, богатейшей, самой сияющей шерсти на свете тоже был цвета сливочного масла. Что уж говорить о галстуке. В общем, он смахивал на солнце, когда, вися над бухтой Напиг, оно из белого шара превращается в шар густого сливочного цвета. Толстяк, но отнюдь не добряк, круглый, как лицо «человека на луне», и такой же зловещий, потому что его невозможно было как следует разглядеть. Не потому, что он слепил, как солнце, или прятался в буйных кудрях парика, как Людовик XIV, а потому, что нельзя было даже отдаленно представить себе, несмотря на его улыбку, что происходит там, в глубине его холодных, голубых, как у хаски, глаз.
Выйдя из лифта, Жюль оказался в приемной, предваряющей роскошнейший зал заседаний. Его встретила потрясающей красоты женщина, стоявшая под громадной картиной Пикассо. Она поприветствовала Жюля и проводила к отведенному ему креслу.
Жюль обратил внимание на лица членов совета, на их одежду. Женщины – одна лет тридцати, двум другим явно за пятьдесят – были одеты дорого и элегантно, их прически и макияж сотворили руки профессионалов. Украшений не много, но весьма впечатляющие. Дамы сидели так прямо, будто кол проглотили, и каждая держала в руках сумочку и чехольчик из чрезвычайно дорогой кожи, в котором прятались разнообразные электронные штуки. Жюль чувствовал аромат их духов. Они были красивы. Но хотя у этих дам имелись все женские атрибуты – тонкость, изящество, красота и все прочее, – они были заведомо неженственны, просто потому, что сами так захотели. Они спокойно, но несомненно излучали подозрительность, агрессию, самоутверждение, и создавалось безошибочное ощущение, что они подобны сжатым пружинам. Наверное, женщины подсознательно чувствовали, что подобные качества необходимы в этом, когда-то исключительно мужском мире, но Жюля эта аура отпугивала, как и аура всех мужчин за столом – те же подозрительность, агрессивность и самоутверждение. Предполагалось, что, будучи членами совета директоров, они руководили компанией, всецело соблюдая ее интересы. И от рвения каждого из них зависело его личное благосостояние и статус. Они говорили и чтобы покрасоваться, и чтобы дискредитировать коллег, не оставив при этом отпечатков пальцев. Они рвались к успеху так же упорно, как расфуфыренная публика ломится в модный ресторан.
Всего вместе с Джеком Читемом и Ричем Пандой в зале пребывало девять мужчин. Никто не обратил внимания на Жюля, и он продолжал изучать их.
Жюля поразило то, как изгибались лацканы их пиджаков. Он не разбирался в моде и никогда особенно не приглядывался, кто во что одет, особенно мужчины, но сейчас эти лацканы его просто заворожили. Немецкое слово «лацкан» странно звучит, если повторить его несколько раз мысленно или вслух, «отворот» – куда понятнее. Для читающего по-английски француза слово lapel, обозначающее этот самый лацкан, вообще смешное, ибо по-французски la pelle – «лопата». Жюлю, конечно, было невдомек, что все мужские костюмы в этом зале были из магазина «Пол Стюарт» и каждый сшит по индивидуальному заказу у Самуэльсона в Монреале, а лацканы воплощают собой многие характерные черты Америки: ее нецеремонность, богатство, уверенность – и даже изгибы волн, бьющихся в эту самую минуту о тысячи миль широчайшего, продуваемого ветром, изрезанного заливами и бухтами побережья, что тянется от Бруклина до Монток-Пойнта. В Париже ему ни разу не доводилось видеть такие отвороты. Парижские лацканы были плоскими и бесплотными. А здешние – полнотелые и солидные, казалось, придавали содержание всему облику. Жюль подумал, что такая мягкая, шикарная материя просто не может лежать иначе.