Жюль читал эссе о римских поисках спокойной жизни – все эти памятники, колизеи, инсулы и легионы, по всей видимости, виновны в страстном стремлении римлян к простой жизни на лоне природы, – когда послышался детский зевок. Жюль, не выпуская книгу из рук, бесшумно опустил ее на колени. Люк открыл глаза. Прямо перед ним возвышался огромный слон. Сначала малыш замер. А потом улыбнулся во весь рот, и глаза его распахнулись. Люк рассмеялся и бросился обнимать нового друга. Все великие достижения человека, вместе взятые, – города, дамбы, мосты, ракеты и поезда, даже захватывающий лес огней на Манхэттене – не выдержат никакого сравнения с этим.
Никто в целом мире, кроме Жюля Лакура, не знал, что у него аневризма, которая может убить его, если он, к примеру, вздумает обогнать хорошенькую девушку на длинной аллее в Сен-Жермен-ан-Ле. Он мог по собственному желанию положить конец своей жизни, и это никогда не сочтут самоубийством. За исключением аневризмы, насколько он знал, у него было отличное здоровье. Он всегда поддерживал физическую форму, потому что с детства был уверен, что однажды она ему может понадобиться, чтобы спасти себя или тех, кого он любит. И хотя он не смог спасти ни маму, ни отца, ни Жаклин, он всегда мечтал и молился о том, чтобы ему хватило сил и храбрости сделать это. Понимая, что у него не было возможности прийти любимым на помощь, всю жизнь он мечтал о такой возможности. И хотя храбрости ему было не занимать, а стремление прийти на помощь другим было у него в крови, его потаеннейшее желание так никогда и не сбылось – желание спасти чью-то жизнь, отдав свою.
Приземление
Как ни парадоксально, но полет – слуга не только страха, но и оптимизма. Вознесенный над землей и океанами; кажется, даже выше звезд, у горизонта; пробиваешься сквозь облака, залитые лунным светом; рвешься вперед на огромной скорости; в салоне приятное освещение; благоухающие женщины снуют между своими подопечными, которые спят или читают под лужицами света… Все это сулит новые начинания, свежие мысли и планы из тех, что лишь после соприкосновения с землей обретут тяжесть и сложность, которых на высоте нет и в помине.
Пока аэробус набирал высоту в разреженном воздухе, схемы и планы почти бесконтрольно являлись Жюлю. В полумраке салона лужицы света выделяли тех, кто не спал и работал, он представлял себе мысли в виде пузырей, которые вылетают из мыльного генератора и парят под потолком, эфемерные и сверкающие. Но его размышления, вопреки соблазну разлететься во все стороны, старались держаться осевой линии надобности.
Пренебрегая моралью во имя необходимости, ему придется оставить осторожную жизнь. Ради Люка он нарушит категорический императив. «Когда в жизни все складывается так, – думал он, – что следование законам губит индивидуума, семью, истину, то нет нужды блюсти категорический императив». Он уже преступил законы государства. То, что было у него на уме сейчас, проступок куда меньший, но все равно незаконный. Хотя первые проблески возникли еще на больничной койке, основная идея пришла к нему во время полета.
Теперь самолет совершал маневр над серым в утреннем свете Парижем. Когда он нырнул под облака, стали видны ранние автомобильные пробки, красные тормозные сигналы отражались в мокром от дождя асфальте. Какое явственное различие между усилиями внизу – тысячи машин, медленно ползущих, буксующих, иногда вообще неподвижных, сбившихся в одну вереницу, – и огромным лайнером, плавно скользящим по воздуху, нацеленным на посадочную полосу, словно пуля, летящая из винтовки.
Несмотря на все невзгоды, которые могут его ожидать, Жюль радовался возвращению домой. Франция – пусть и не громадная, но все равно большая страна, она не растянута, как Италия, не разбита на архипелаги, как Япония, Дания или Индонезия. Франция монолитна, хорошо отцентрирована. В Париже всякий француз ощущает, что его мир расширяется более-менее равномерно во всех направлениях, не прерываемый ни горами, ни морями, ни чем-то бескрайним, вроде русских степей или австралийских бушей. Центр тяжести у Франции там, где надо, эта страна, хотя и известна как шестигранник, – скорее, защитная сфера, которая большую часть времени позволяет французу постигать как искусство жизни, так и совершенство искусств.
Они летели низко над полями, скоростными шоссе, фабриками. Стюардессы сели в кресла и пристегнулись. Теперь Жюль был вне закона, он пристально воззрился на ту стюардессу, бортпроводницу, которая, как ему показалось, проявила – пусть мимолетную – заинтересованность им как мужчиной. А девушка не отвела взгляд. Конечно, он староват для нее, но есть в преклонном возрасте некая устойчивость и надежность, а физически он был еще вполне пригоден. Может, ей он был бы в новинку. А может, больше всего повлияло то, что ее образ, эротические мечты о ней вывели Жюля из состояния ступора, смели все преграды, и она почувствовала, как он благодарен ей за это. Наверное, она почувствовала его состояние, и ей хотелось оказаться вместе с ним на земле и все прояснить до самой сути. Оба они обладали той аурой, которая окутывает солдат, сражающихся без страха и упрека, знающих, что это их последний бой: освобождение, отрешенность, смирение, ощущение земли, победа над временем. Но затем, как всегда, возникла Жаклин в своем отстраненном, ненарушаемом мире, в котором он счастливо и скоро воссоединится с ней. И этого хватило преданному усталому вдовцу, приземлившемуся серым-серым утром в городе, все еще державшем его в этой жизни.
II
Кровь расскажет
ДНК
Если кривая – это последовательность бесконечно малых углов, а точки, согласно утверждениям философов, вообще не существует, то всякий школьник, рассуждая о пространстве и времени, способен логично предположить, что настоящее – это бесконечно малое, возможно, вообще не существующее, пространство между прошлым и будущим. Но Париж все эти умозаключения переворачивает с ног на голову, и свойство это превращает его в центр притяжения. В Париже настоящее преобладает над спектром времени: практически неразличимый зазор между прошлым и будущим он расширяет до гигантских полей, которым ни конца ни края не видать. Париж ошеломителен, подобно музыке, которая либо уже прозвучала, либо прозвучит, но на самом деле присутствует исключительно в настоящем. Прошлое присутствует в отголосках и долготерпении Парижа, а будущее – в чистоте и красоте его обещаний. Например, ликование толп 1944 года, празднующих освобождение, до сих пор отдается таким гулким эхом, что не нужно даже зажмуриваться, чтобы увидеть их воочию. Будущее тоже явственно осязаемо здесь – однако не в безбудущных стеклянных постройках, но в поколениях еще не рожденных, которые точь-в-точь повторят за нами каждую эмоцию и каждую ошибку и так же будут тешить себя иллюзией непричастности к жизненной цепи, неразрывной с начала времен.
По весне деревья Парижа расцветают так нежно, что кажется, будто они парят на ветру. Летом листва в садах становится густо-зеленой, дочерна, и оранжевое солнце вращается, словно тигель, поднятый из плавильни. Зимой меж деревьев на длинных аллеях царствует белое безмолвие, ни дуновения, ни шороха. А осенью яркие краски и темно-синее небо плещутся в холодных северных ветрах.