Управление информацией на таком уровне не может быть достижением отдельных индивидов. Для этого был необходим обмен, требовалось от поколения к поколению накапливать открытия. В конце концов в результате этого обмена из отдельных общин сформировалось то, что русский геолог Владимир Вернадский назвал ноосферой, – единое глобальное пространство мысли, культуры, общих понятий и идей. «Известен, – пишет Майкл Томаселло, – лишь один биологический механизм, который мог вызвать подобные изменения в поведении и познании за столь короткое время… это механизм социальной или культурной трансмиссии, и он действует на много порядков быстрее эволюции организмов». Томаселло называет данный процесс «кумулятивной
[141] культурной эволюцией», и единственный вид, которому это свойственно, – наш
[142].
Маленькое изменение, благодаря которому люди оказались способны обмениваться информацией и накапливать ее в таких количествах, имело лингвистический характер. Язык есть у многих видов. Птицы и павианы умеют предупреждать других членов своей группы о приближении хищников. Но языки животных позволяют делиться лишь самыми простыми идеями, почти всегда связанными с чем-то непосредственно присутствующим в пространстве, примерно как в пантомиме (представьте себе, что вы пытаетесь с помощью пантомимы преподавать биохимию или виноделие). Некоторые исследователи пытались научить говорить шимпанзе, и те действительно способны усвоить 100–200 слов и оперировать ими. Они даже могут соединять их в пары, образуя новые структуры. Но у них маленький словарный запас, и они не пользуются синтаксисом и грамматикой – правилами, с помощью которых мы получаем огромное разнообразие значений из небольшого количества словесных символов. По языковым способностям они, по-видимому, никогда не превосходили двух- или трехлетнего ребенка, а этого недостаточно, чтобы создать мир, который мы видим сегодня.
Вот тут бабочка и взмахнула крылышками. Человеческий язык преодолел неприметный лингвистический порог, после чего стали возможны совершенно новые типы коммуникации. В первую очередь он позволяет нам обмениваться информацией об абстрактных сущностях или вещах и возможностях, которые не присутствуют непосредственно и порой даже существуют лишь в нашем воображении. И это у нас получается быстро и эффективно. За небольшим исключением медоносных пчел, с помощью танца сообщающих друг другу, где найти нектар, нам неизвестны животные, которые могли бы передавать точную информацию о том, что не находится прямо перед ними. Никто из них не умеет обмениваться историями из будущего или прошлого, не может предупредить о стае львов в десятке километров к северу или рассказать что-то о богах и демонах. Не исключено, что они способны думать о таких вещах, но говорить о них не умеют. Возможно, поэтому так сложно найти у других видов, даже у наших ближайших родственников, человекообразных обезьян, какие-либо признаки обучаемости
[143].
Развитие языка позволило человеку передавать информацию с такой точностью и ясностью, что знание стало накапливаться из поколения в поколение. Языки животных для этого слишком ограниченны и недостаточно точны. Если у какого-то более древнего вида все же была бы такая способность, он наверняка оставил бы следы, в том числе в виде расширения своей территории и роста воздействия на окружающую среду. На самом деле мы находили бы об этом такие же свидетельства, какие находим об истории человечества. Человеческий язык имеет достаточно большую силу, чтобы действовать в культуре как храповик, фиксируя идеи одного поколения и сохраняя их для следующего, которое, в свою очередь, может к ним что-то добавить
[144]. Я называю этот механизм коллективным обучением. Это новый двигатель изменений, по силе не уступающий естественному отбору, но действующий значительно быстрее, позволяя обмениваться информацией мгновенно.
Как и почему у нашего вида язык развился настолько, чтобы запустить этот мощный двигатель изменений, остается неясным. Может быть, как утверждал американский нейроантрополог Терренс Дикон, дело было в новой способности сжимать большое количество информации, вкладывая ее в символы (обманчиво простые слова, несущие огромную информационную нагрузку, например, само слово «символ»)? Или в том, что в человеческом мозге развились новые сети, отвечающие за грамматику, благодаря которым мы умеем соединять слова по строгим правилам, чтобы передавать великое множество разнообразных значений, как предполагает лингвист Ноам Хомский? Эта идея очень соблазнительна, потому что, как сказал другой лингвист Стивен Пинкер, по-настоящему сложная задача – это «создать код, с помощью которого запутанный клубок понятий можно было бы преобразовать в линейную цепочку слов», причем настолько хорошо, чтобы слушающий мог быстро восстановить из нее этот клубок
[145]. Или человеческий язык появился, потому что увеличилась кора головного мозга, и пространство для мыслительного процесса стало достаточно большим, чтобы вмещать сложные мысли и строить из них синтаксически сложные предложения или чтобы особь оказалась способна запомнить значения тысячи слов?
[146] Или формы языка усовершенствовались из-за тяги к общению и готовности к сотрудничеству, которые особенно развиты у нашего вида?
[147] А может быть, все эти факторы вместе оказали синергический эффект?