Ночью за тусклым окном колыхались сосны как хор бессонных. Впервые за несколько месяцев я спал не на земле и оттого задремал не сразу. Утром мы поднялись, с тоской взяли мешки и тихо открыли дверь. За изгородью было зябко и серо, под бормотанье хозяина пред досками мы извлекли инструменты из ящиков. Больше он не сказал ни слова. Когда мы уходили, болото вновь присыпал снег, и вновь из часовни на Доманце недоуменно глянул святой. Лыжи летели. Я ехал с тоской и счастьем, впившимся под сердце иглой. Подо льдом спали рыбы, над болотом спало небо, и я не мог его поймать, оно вылетало за взгляд, то вверх, то вбок. Что может быть недолговечнее карт? Ступишь на остров, а он исчезнет, как кочка, — одни круги по черной воде. Мы свернули к разрушенной церкви, и в спину ударил ветер, толкнул, погнал и потащил, не давая оборачиваться. Облака просели, стали ниже, болото уходило от нас. Начинался бой.
Соседняя рота окопалась у церковного мыса, и то ли немцы вновь прорывались к Холму, то ли это был отвлекающий маневр, но роту принялись обстреливать из пушек. Один из снарядов попал в склоненную маковку, и ее каркас с остатком кладки грянулся об землю в клубах рыжей пыли. Близнецы мгновенно упали в снег и достали из мешков каски. Помедлив, я сделал то же самое. Перед глазами маячил человек, сидевший к нам спиной в полузаметенной риге. До берега оставалось совсем немного. Обстрел прекратился, около церкви заливались пулеметы. Костя, пригибаясь, подбежал ко мне, упал рядом и сказал, что надо ползти, потому что пули летят долго, с километр. «Ладно», — ответил я ему, встал и побрел в сторону от церкви. «Стой!» — заорали близнецы так истошно, что я обернулся и, услышав удар, не почувствовал боли.
В глаза брызнул яркий свет, словно разом вспыхнули десятки солнц. Меня раскачивало на теплых волнах, уносивших куда-то, все быстрее и быстрее. Мир был заполнен кричаще-красным, будто я сидел в нашей гостиной и смотрел через стекла в сад, ослепленный закатом. Этот свет вовсе не ранил и не жег, а раскачивал меня, точно в колыбели. «Неужели это будет так», — успел подумать я. Захотелось плакать от того, как радостно моя душа расставалась с израненным телом. Но близнецы не дали мне спокойно умереть, возникнув и утвердившись перед глазами двумя расплывчатыми великанами. Они тормошили меня, и я в конце концов почувствовал свои руки и ощупал ими каску — она была пробита, спереди расползалась длинная и широкая трещина. Кто-то из них снял каску, провел ладонью по лицу и показал мне ее — вся она была чем-то вымазана. Я понял, что изо рта и носа хлещет кровь, а во рту творится вообще черт знает что. Звук опять выключился — бледные оруженосцы ощупывали меня, доставали бинты и о чем-то спорили. Затем я очнулся, звуки вернулись, и, смахнув кровь с глаз, я попробовал привстать, но небо завертелось и заплясало, и Костя уронил меня в снег. Я ощутил сильную усталость и не мог шевельнуться. Ползком, изредка оглядываясь, оруженосцы поволокли меня как куклу к берегу, побросав лыжи, мешок и ящики. Глаза я прикрыл, потому что иначе меня бы вырвало. К тому же с закрытыми глазами на меня накатывали волны тепла, пусть и более слабые, чем тогда, когда вспыхнули солнца.
На санях, где близнецы выклянчили мне место с другими тяжелоранеными, меня начало жутко рвать, и, свесившись через их борт, я чуть не выблевал внутренности. Где-то по дороге, раскисшей и полузатопленной, я вновь очистил глаза от кровяной корки и разлепил веки. Сквозь ветви, ломая верхушки и нависая над всея Рдеей, несся витязь, а потом он спикировал, как хищная птица, и влетел внутрь меня, и обнялся там с немцем, тем самым, первым, и оба глядели на меня изнутри.
Солнца вспыхнули еще раз, и зрение вернулось, теперь я, наоборот, видел все так отчетливо, как не видел никогда. Наша телега переезжала глиняную реку, вода в ней была плотной и тяжелой и стремительно оборачивалась вокруг колес. Сверкая железными перьями, по реке шли вверх остромордые рыбы, они двигались косяками, небыстрыми, но неуклонными клиньями, беззвучно взрывая воду. Я видел, как блестели их круглые глаза, похожие на пуговицы. Река наполнялась ими, и даже кишела, и наконец вскипела, и вышла из берегов. Телега, однако, успела вынестись на сушу, и я потерял рыб из виду. Теперь мы двигались как бы по окружности, вдоль необъятного поля, возникшего среди рощи. Снежный покров уже сошел, и я видел землю. Вероятно, недавно здесь был жестокий бой, потому что земля пропиталась кровью и каждый комок чернозема был влажен и сочился чем-то густым. Вдалеке показались фигуры и быстро приблизились — это были женщины неопознаваемого рода, в набедренных повязках или, может быть, разорванных платьях. Они лежали в схватках и молча, будто с зашитым ртом, рожали тучных младенцев такого же цвета, как земля. Младенцы выходили из утробы не с черными сгустками, а обмазанные светлой артериальной кровью, и оставались лежать на земле, не крича и не двигаясь, но дыша. Матери же обращались в землю, и земля эта, все поле, шевелилась. И лес, и небо набухли, и даже облака отсвечивали чем-то красным. Взгляд мой сузился, будто я наблюдал за происходящим сквозь прорезь шлема и мог видеть только происходящее перед собой. Тускло засверкало оружие — полуголые воины бились на щербатых мечах: одна пара, вторая, третья, но поединки эти были странны и больше напоминали разделку тел — сильный воин расправлялся со слабым и раскраивал его плоть как портной холстину. Почва более не была насыщена кровью, под ногами у сражавшихся оказалась жидкая глина. Руки с напряженными мускулами, ноги с вздувшимися жилами падали в грязь как кегли, которые выбрасывал вверх жонглер и забывал ловить.
Все эти картины двигались передо мной, и я понял, что устаю. Мне стало трудно и жарко лежать, я попытался ворочаться, но из-за боли застыл, боясь двинуться. Мышцы ныли все сильнее, горячка подступала, и наконец мне стало ясно, что я приглашен для отчета перед кем-то самым важным, причем этот отчет будет односторонним, я должен признать вину по всем своим поступкам и желаниям, которые скрывал. Воины давно исчезли, и, покружившись в некоем вязком веществе, похожем на смолу, я вынырнул на свободу и оказался в пустынном храме. Камень его стен казался настолько древним, что я подумал, что провалился сквозь время. Я летел — нет, не из-под купола, потому что храм его не имел, он был очень высок, — я просто опускался на глубокое его дно очень медленно. В узкие оконные проемы заглядывало солнце, но его лучи не проникали вниз, где расползался сумрак. Мимо плыли сухие, шершавые и холодные стены, стыки гранитных глыб, из которых они были выложены, но, как я ни силился, не смог увидеть ни икон, ни подсвечников, ни утвари. Храм был совершенно пустынен. Неясно было также, чьего он бога, и более того, ощущалось как непререкаемое, очевидное знание, что бога здесь нет, но отчитываться перед некоей силой все равно придется. Я рассказывал, кажется, часами о своих ошибках, однако сколько стены храма ни плыли вниз, не достигали пола. Не знаю, сколько времени я провел в храме, потому что он существовал в некоем отдаленном месте, где всегда закат и безветрие, но несколько раз меня выбрасывало из него, и я вновь созерцал багровую землю, и растворяющихся в черноземе матерей, и молчащих младенцев с болтающимися пуповинами — но потом всегда возвращался и скользил вниз вдоль отвесов.
Спустя три недели я попробовал сесть. Перед глазами опять неслись воины, размахивающие мечами. Один гнался за другим и не мог догнать. У одного было лицо Полуекта, а второго я не разглядел. Лазарет кружился и вертелся каруселью, пока я не откинулся обратно на койку и не закрыл глаза. В следующий раз он кружился чуть тише, потом еще тише, потом кровавые спутники исчезли и я встал. Все повторилось: потолок вращался, и с ним вращалась моя голова, я упал на лежанку и зажмурился. Так дальше и дальше, через три недели я ходил и приседал и вскоре вернулся в землянку к оруженосцам. С момента моей контузии фронт не двигался, все тревожно зализывали раны. В уме моем установилась неслыханная доселе тишина. Я мог стоять перед елью и смотреть, симметрично ли разместился снег на ее ветках, есть ли логика в этом узоре и что значит такое взаиморасположение комьев. Гуканье сов вызывало необъяснимый восторг, я опускался в снег, сидел и думал: как хорошо быть живым. Все, что я видел и слышал, даже убийство и звук полозьев, режущих тело, оттенилось, успокоилось где-то вне моего сознания. Но в душе моей при этом не осталось почти ничего, я был пуст и готов к приему чего-то нового и, конечно, беспокоился, что это новое окажется чем-то еще более ужасным, еще худшим. Впрочем, даже это худшее меня не так пугало, потому что я приготовился к смерти — встретился с ней и понял, что она может быть не страшна, и, по крайней мере, ничего такого, ради чего стремглав, с позором бежать, в ней нет. Страшны могли быть увечья, но после отчета в каменном храме мне стало все равно, что случится дальше. Родители, сестры и Толя теперь существовали для меня как бы в безопасном сияющем пузыре, и моя уверенность берегла их. Незамысловатая легкость, конечно, обманывала меня, и я разгадал обман, но все равно поддавался этому состоянию, иначе мой вакуум обернулся бы бестелесным газом и воспламенился, и я сгорел бы в пламени того ада, в котором нам пришлось проводить долгие месяцы. Опустев, я ждал новых событий, желая пойти на них твердо, не сгибаясь, не таясь и воодушевляя близнецов делать нашу работу разумно.