Когда стало совсем уже тепло, приехал какой-то проверяющий вроде генерала, и всем в суп насыпали муки, а затем привезли лошадь. Ее окружила самая большая из сколоченных среди пленных банд, достала заточенные как ножи гвозди и разделала тушу до костей. Некоторые куски мяса потом выменивали на оставшиеся крохи табака или украденные счастливцами мелочи вроде тех же гвоздей. Немцы разрешили зажечь костры, чтобы сварить конину. Глаза генерала остекленели, и он надиктовывал что-то гневное адъютанту с планшетом. Многие уже с трудом шевелились, появлялись живые трупы с исхудавшими ягодицами, первым признаком близкой смерти. Ужас понемногу проникал в меня, воскрешая и остальные чувства. Этому поспособствовали понос и кровотечение, обнаруженное в виде пятна сзади на штанах. Поэтому, когда у ворот возникла команда охранников и выкрикнула на выход всех имевшихся офицеров, вместе с ней явилась и надежда. Нас было не так много, все оказались лейтенантами и старлеями.
Перед одной из станций поезд замедлил ход, и я увидел ожидающую на переезде технику: замызганные танкетки, штабные авто, диковинного кентавра с колесами спереди и гусеницами сзади. Все они в нетерпении пыхтели и рыкали, и над шлагбаумом курился, как благовоние божеству войны, сизый дым. Немецкую табличку на станции дублировала польская надпись. Спустя несколько часов состав вкатился в Suwalken и с вагонов сняли замки. Конвой заорал свой шнель, и колонна поплелась в клубах пыли. В канавах стояла вода, и от этого еще сильнее хотелось пить. Мы остановились у таких же ворот, как в Полоцке, только этот лагерь предназначался офицерам. Его окружали сляпанные наскоро постройки, похожие на скворешни, и, кажется, еще один лагерь, обнесенный проволокой и вышками. Прямо у ворот нам встретилась похоронная команда, правившая влекомой двумя клячами повозкой, которая везла сложенные друг на друга подобно частям распиленного дерева трупы. Рядом болталось ведро с известью, чтобы пересыпать ею ряды останков.
Если полоцкий лагерь был полем мучений, то в Сувалках каждый день происходили обильные жертвоприношения. Здесь по какой-то причине умирали всего лишь десятки людей в день, а продолжали страдать десятки тысяч. Бараки и палатки в Oflag предназначались офицерам выше комполка и особо ценным специалистам — остальные рыли ямы и спали в них, чтобы спрятаться от ветра, или набивались в немногочисленные землянки. Нам этих землянок уже не досталось. Лагерь выглядел как кладбище, чьи покойники откопались и ушли. Сразу после прибытия фотограф защелкал своим затвором, на нас заполняли карточки, потом был карантин, и в том же бараке прибывших осматривали врачи. Меня узнал знакомый доктор из полка, который дежурил в санчасти, когда я там лежал контуженный. Предплечье его украшала повязка «Ostarzt». Ощупывая меня, он шепнул: «Послезавтра с утра скажите, что вывернута рука, но работать сможете, если вправить, и тогда вас пошлют сюда. Если, конечно, вам повезет и вас вообще отправят на работы». После опроса о профессии я был уверен, что мне не повезло: на рассказ о том, что я умею, переводчик покачал головой: «Ваши карты дрянь, а инструменты устарели».
На утреннем разводе меня тем не менее отрядили в группу идущих расчищать какие-то развалины. Я встал рядом с другими, держась за левый локоть, и когда приблизился невыспавшийся офицер, изобразил вывих и объяснил, как мог, что врач может быстро исправить и я присоединюсь к рабочей команде. Офицер перекосился и махнул заштопанными перчатками охраннику. Меня отконвоировали в ревир. Доктор сразу сказал, что вывих серьезный и, возможно, с переломом, поэтому сегодня работать нельзя. Охранник зыркнул из-под натянутой на глаза пилотки, вытащил пачку сигарет и вышел. Мы представились друг другу, и, пока Федоров щупал руку, я вывалил ему все свои вопросы.
Например, первой ночью почти не дул ветер, и я решил не рыть яму, присоединившись к соседней кучке пленных. Таких кучек на поле насчитывалось несколько сотен, и, когда все они разговаривали, лагерь издавал гул, подобный базарному. Недавно принесли суп, в чьем коричневом бульоне плавали кусочки чего-то вроде брюквы, скрипевшей на зубах. К ней выдали по кусочку хлеба, который пекли здесь же в бараке, хотя, конечно, на хлеб он был не очень похож, в нем попадалось много жмыха и опилок. Поедая все это, многие вздыхали. «Бросили нас здесь, братцы, и обменивать не собираются, гнить тут за родину не перегнить, — произнес рыжий, зачем-то обмотавшийся по колено грязными портянками, и с ненавистью вытащил из миски скользкий комочек. — Итальянцам-то и французам, поди, с родины посылки доставляют, а нам, блядь, брюква». «Срюква!» — бросил его сосед. «Хуюква», — пробормотал рыжий. Сидевший рядом пленный, который качался как метроном, очнулся от забытья и заговорил: «Пиздюква, ебанюква, через мандуебатьтявротмудюква». Вокруг коротко посмеялись и затихли, но сосед говоруна странно дернулся несколько раз и, скосив голову и заикаясь, забормотал: «Чай-ебанчай! Сучья малафья, ебана! Говна-пирога! За манду ли сука срана хуем переебана». Кто-то сзади выкрикнул: «Ебать, блядь, говноебать и пиздосрать! Фюрер под мандой хуюрер!» Человек-метроном тем временем продолжал, остекленело глядя перед собой: «Хуяна, блядяна, пиздосрана, поебана. Пиздоебучий хуй, блядь, сука, сручий». Бессмысленная ругань катилась волнами, заражая каждого сидящего чувством, что ему тоже нужно что-то добавить. «А вот на те сука Сталин-блядалин, хуль те в рот пиздопросралин!» — надрывался рыжий, но никто не обращал на него внимания, потому что всякий выбалтывал свое. Ораторы распалились и исторгали каждое новое ругательство со всё большей тоской и отчаянием. Они уже кричали, почти даже пели и стучали в исступлении черными ступнями по ссохшейся земле, останавливаясь, только чтобы отдышаться, и вновь возвращались к хору. Это продолжалось с полчаса, и под конец певцы упали на землю обездвиженными и лежали, шумно дыша и прикрыв глаза.
Выслушав меня, Федоров пожал плечами: «Это болезненное. Расстройство на фоне истощения, отсутствия событий и известий хотя бы о чем-то. Возбуждаются определенные участки мозга, начинаются тиковые нарушения, и больные не могут остановиться, а иногда и не хотят, потому что получают удовольствие от ругани, сравнимое с половым. Последнее им недоступно, потому что влечение задавлено голодом, а тут пожалуйста. У многих такие нарушения не получат развития, но для некоторых это начало распада личности. Помните Круглова?» — «Круглова?!» «Он здесь уже с месяц, как и я. Нас везли сюда напрямую, вокруг пересылки. Он меня тревожит. Я заметил, что он ходит около дальних землянок. И еще я видел, как он отчищал крышку от консервов». — «Что это значит?» — «В дальние землянки переносят тех, кто умрет. К ним подселяются те, кто хочет завладеть их вещами. Их, разумеется, гоняют те, у кого остались крохи человечности, но однажды начинается непогода или не привозят еду, и тогда все отвлекаются на выживание, а мародеры выползают. Крышку же они используют как зеркальце — поднес ко рту, есть испарина, значит, еще дышит, живой. Если нет испарины, сразу раздевают, забирают вещи и потом меняют на курево или хлеб. Бывало, раздевали еще живых, потому что невмоготу терпеть». — «Не могу поверить, Круглов же фанатик». — «Верно. Фанатики в своем упорстве или напарываются на выстрел, или отказываются приспосабливаться и за считанные недели превращаются в животных». — «Все равно не верится». Поперебирав стеклянные пузырьки, Федоров вздохнул: «Надеюсь ошибиться. Но вообще лагерь и не в такое заставит поверить. Я предпочитаю не выходить из барака. Коллеги, которые пережили здесь зиму, наблюдали каннибализм. Как вам такое? Два калмыка расчленили и съели товарища. Немцы обнаружили кости с кусками кожи и несколько дней бегали с сумасшедшими глазами, заставили нас всех проверить на вменяемость — можете, представить, как мы развлеклись. Трупоедов нашли и повесили на аппельплаце. Снабжение после этого чуть улучшилось, привезли, видите, хоть какие-то инструменты, а то доктора искали консервный нож для операции. Но здесь все-таки офицерский лагерь. Если повезет, можно выжить или даже выбраться». — «Как?» — «Ну, во-первых, можно затесаться к украинцам, к ним иногда приезжают из национального комитета и забирают домой. Даже местные поляки вызнают фамилии тех, кто в лагере, и объявляют их родственниками — тех выводят на опознание, а им на шею вешаются, плачут. По-настоящему, кстати. Поляки — те еще артисты. Работника себе получить — чем плохо? Вы, правда, не похожи на украинца». — «А второй способ?» — «Вон там, видите? Зеленый дом. Это отдел П-А. Немецкая разведка, Abwehr. Говорят, что где-то рядом их общая база находится, и они наблюдают здесь за красноармейцами, выбирают подходящих и вербуют. Можете, кстати, сами заявить о желании работать на абвер и, пока они будут проверять, решать — у них же эти отчеты не слишком быстро туда-сюда ходят, — поживете в палатке, поспите под крышей. Потом откажетесь, если сможете». Мы помолчали. «Миллион, — сказал он. — Я слышал, как оберштурмбаннфюрер говорил начальнику лагеря, что пленных красноармейцев больше миллиона. Представьте, какие это массы. Говорят, немцы убивают только коммунистов и евреев, и, в общем, неизвестно, кто из них им ненавистнее. Евреев сгоняют в отдельные лагеря. В соседнем лагере — они». — «Но за что?» — «Не знаю. На погромщиков немцы не похожи. Здесь что-то тоньше».