Я как бы даже не уснул и заметил у дверей девушку с чемоданом. Это была та самая оршанка. Она вошла в маленькую комнату в легком сарафане и сразу, без приветствия и каких-либо слов, подплыла ко мне, нагнулась и прижалась les guisses к mon penise, который был errection. Завязалась трудная, сильная и страшная привязанность. После первого поцелуя elle привычным плавным жестом вывела bluse su sein gauche не очень выпуклую, белую грудь. У elle истома и удовольствие на какое-то время. Впервые со мной происходила столь долгая, отчетливая и недвусмысленная сцена.
Где-то месяц батальон жил беззаботно. Выезжал на стрельбище и в акциях не участвовал, так как партизаны предпочитали в Шклов не соваться. После занятий в диверсионной школе я загорал, купался и играл в шахматы со штабными. Кромиади, готовившийся принять командование армией, явился с немецкими офицерами на присягу, важный и одухотворенный. Батальон выстроился на плацу перед двухэтажной казармой. Пулеметчикам велели взять с собой пулеметы, а связистам — их чемоданчики. Орудия также выкатили и поставили прямо перед строем. Немцы прихватили с собой фотографа, который заглядывал через плечо присягающим, и листовки с текстом. Новобранцев было много, поэтому читали вслух, нестройными, как на общей молитве, голосами, ряд за рядом. «Я клянусь перед Богом, давая эту священную присягу верховному главнокомандующему германского вермахта Адольфу Гитлеру, что я в борьбе против большевистских врагов моей родины буду проявлять полное послушание и как мужественный солдат всегда готов отдать свою жизнь за эту присягу». На словах про Гитлера голоса бледнели. Офицеров вызвали присягать перед строем, и нам с Паленом, Ламсдорфом и присоединившимся артиллеристом пришлось встать под носом у фотографа. Мне было все равно, что написано в листовке, и волновало только одно: не попасть в кадр снимающему. Агитфото полетят на восток, и если меня опознают, то моих — если они, конечно, живы — ждет беда. Кромиади шагнул вперед и заговорил. Его слова о потерянной России, долгожданном возвращении и изгнании красных бесов всегда действовали как успокаивающее на больных — разуверившиеся во всем, проклявшие судьбу и свой выбор солдаты кивали и тихо плакали под его речи. Сейчас тоже многие вытирали глаза.
Однако скоро все изменилось. За завтраком Грачев, обмазывая сливочным маслом ломоть хлеба, пересказал новости. Бабушку, то есть обожаемого всеми Зеебурга, переводят в Финляндию. Полковник сцепился с каким-то незначительным, но влиятельным штабным клопом, обвинившим его, что тот вытребовал русским батальонам больше оружия, чем нужно, — и написал на него рапорт в Берлин. Там, конечно, решили не раздувать скандал и перевели Зеебурга подальше. Вместо него назначили неизвестного никому подполковника Гетцеля. Осинторфцам он с первого взгляда не понравился. Кромиади просил Грачева прощупать связи подполковника и войти с ним в доверительные отношения. Штабу Гетцель показался холодным, не желающим вникать в идеи освободительной борьбы. Самое неприятное заключалось в том, что раз за разом новый командир повторял, что заброски на советские территории и иных заданий можно ждать еще долго, а вот тыл страдает от партизан и необходимо уделять время борьбе с их отрядами. Когда же Кромиади апеллировал к точке зрения абвера на строго диверсионный характер армии, подполковник пожимал плечами в том духе, что одно другому не мешает.
В Шклов Гетцель грозился заглянуть через неделю, но нагрянул завтра же. «Что это?» — спросил он Палена, указывая на спинку кровати. Там висела табличка на русском языке с фамилией больного и диагнозом. Пален велел уничтожить все немецкие указатели и сорвал портрет Гитлера в столовой со словами «прочь эту мерзость». Теперь же он покраснел и оттарабанил: «Для поднятия духа русских солдат, для того чтобы батальон чувствовал себя на родине, я велел оставить русские надписи». Офицеры, прибывшие с Гетцелем, зашептались. Гетцель приказал вернуть немецкие таблички. Пален едва не лопнул от злобы, и Ламсдорфу пришлось долго обнимать его, убеждая, что тот не сдался, а согласился на компромисс ради благополучия воинства. Впрочем, Палену это не помогло — чуть позже кто-то из обиженных младших офицеров сунул Гетцелю донос, где описывались антигитлеровские художества коменданта и цитировались его мечты очистить район от немецких частей. Гетцель не читал по-русски и попросил перевести бумагу прямо при нем, что и было сделано. Подполковник вновь не стал скандалить — лишь поднял бровь и буркнул «Факты следует проверить и, если они подтвердятся, последует строгое наказание», — но через неделю Пален лишился должности, а если бы не высокопоставленный родственник, был бы и вовсе повешен. Позже, лишь только немцы уехали, доносчика изобличили, судили за подлог и предательство и приговорили к казни. Кажется, это был кто-то из артиллеристов, я запомнил, как он рыдал и каялся, но даже это умудрялся делать лицемерно, поэтому расстреливавшие его солдаты нажали крючки без особых сантиментов. Батальон тем не менее почувствовал нервозность командования и пришел в подавленное состояние духа.
После равняйсь-смирно на плацу и обеда на белых скатертях Гетцель похвалил щи по-сибирски и бифштекс и уединился с Грачевым. Спустя полтора часа он вышел из штаба, козырнул офицерам и запрыгнул с адъютантом в «хорьх». Созвав командиров, Грачев объявил беседу засекреченной до особого распоряжения и рассказал только то, что возможно: партизаны активизировались, много подрывов, очень скоро батальон придется привести в боевую готовность. Через два дня он засобирался в Осинторф и по дороге пересказал мне настоящий разговор с Гетцелем. Подполковник предложил ему возглавить всю армию. Грачев отказался, сославшись на неопытность и, разумеется, умолчав о том, что эмигранты с их связями в абвере тут же разбегутся и у него не останется рычагов влияния ни на что. Но Гетцель понял, чего боится майор, и убеждал его, что вермахту сейчас не нужны монархический идеализм и альтернативное русское правительство. Нет, конечно, абвер рассчитывает на народную армию и занятия в школе диверсантов не прекратятся, но непозволительно в тылу, страдающем от лесных головорезов, держать батальоны и не подключать их к облавам. Поэтому если кто-то будет мешать участию армии в акциях против партизан, то будет отстранен. «Вообще, это понятное соображение, — пожал плечами Грачев. — Посмотрим, откуда ветер дует, осинторфцы вроде бы успели кое-что узнать». Гетцелю он пока отказал, заявив, что авторитет Кромиади у солдат настолько высок, что они не примут иного командира.
В комнате совещаний нас не обрадовали. Кромиади с Сахаровым были черны ликом и пили из мутных стаканов колодезную воду. Они приехали в Смоленск к командующему фон Клюге, однако тот их не принял и на телефонограммы не реагировал. Вероятно, его предупредил начальник тыла «Центра» Шенкендорф, к которому компаньоны заглянули до аудиенции. Шенкендорф сообщил им, честно сияя лысиной, что лично отправил «Граукопф» на помощь охранным войскам, и фон Клюге возражений не высказал. Опешивший Кромиади заикнулся было, что Иванов договаривался с абвером совсем о другом, но Шенкендорф замахал руками: «Нет-нет, что вы, абвер, конечно же, в курсе, и армия будет выполнять его задачи. Но раз таких задач сейчас нет, я настаиваю, что ваши батальоны должны помогать охранным войскам ловить партизан».
Вернувшись, они сочинили письмо Канарису и намеревались передать его через берлинских знакомых Иванова и добиваться встречи с самим главой абвера. Сахаров сидел за столом, обхватив голову руками. Незадолго до нашего появления они с Кромиади, Ресслером и Рилем поссорились. «Лукин был прав! — кричал Сахаров. — Не надо было ввязываться в игры с бюрократами!» Кромиади возражал: «Но они назначили меня, зная мои взгляды, и никаких акций пока не предложили. Чтобы сохранить вверенных нам людей, мы могли бы заняться и партизанами — агитацией, работой с ними». Когда он волновался, в его голове включался возвышенный стиль, и бог знает, сколько бы он вещал, если бы не встрял Грачев, возивший пальцем по краям дырки на сукне: «Нам дадут патроны, мины, бронемашины и задание уничтожать партизан — какая тут агитация? Зачем обманывать людей?»