Проснувшись, я вскочил и подошел к окну, как тогда, в детстве. Так же щетинился лес с задником из разгоравшегося рассвета, но никакой темной волны из-за него не поднималось. Не потому, что она рассеялась или шла где-то далеко, а потому, что она уже захлестнула меня, и я плыл вместе с ней.
Тем же днем случился скандал. Боярский поссорился с покровителями. Их было двое — начальник разведки группы армий Герсдорф и офицер штаба фон Тресков. Оба убеждали командира, что использовать народников в карательных акциях не собираются, и до поры до времени вели себя откровенно. Однажды Тресков бросил Герсдорфу: «Запомните мое слово — преступниками объявят нас и проклянут наших детей. Может, как-нибудь избежим этого?!» Но стоило Боярскому дерзить чуть меньше и ездить к смоленским покровителям реже, как Шенкедорф, остро нуждавшийся в бойцах, принял это за сигнал. В декабре нам объявили, что армию превратят в охранный полк, но не всю — отдадут абверу группу из трехсот диверсантов. Принудительное разделение армии взбесило командиров. Они решили, что покровители предали идею сопротивления, и стучали в кабинете Шенкедорфа кулаком по столу, крича, что уникальное боевое соединение раздергивают на части. Их покровители могли бы что-то исправить, затянуть, отложить, но после такого промаха ничего поделать не могли. Шенкендорф нажаловался, и ему предложили расстрелять и полковника, и политрука. Герсдорфу пришлось эвакуировать Боярского с Жиленковым в Берлин под личную ответственность. Окончательно устав от русского хаоса, вермахт произвел в полковники майора Риля, немца по крови, и назначил его руководить нами.
Мгновенно весь батальон перевели в Осинторф и обязали участвовать в эсэсовской акции. Я не знал, что делать, но Риль, слава богу, отправил туда всего две роты. Одна из них собирала валежник для сарая, куда согнали пособников из деревни, где недавно квартировали партизаны. Поджигали сарай не они, а штрафной батальон эсэсовцев, но в моей голове в тот день выкопан один большой ров, где лежали, смешавшись, обгоревшие трупы белорусов в лохмотьях, застреленные подпольщики и еврейские дети. Но самое страшное заключалось в том, что кончиться этой акцией дело не могло. Говорили, что в лесу соединились пять тысяч партизан и что они гнездятся в районе от Колейны до Пирунова Моста, где нет ни мостов, ни дорог. Хотя наше с Грачевым взаимопонимание расстроилось и разговоры стали сугубо служебными, я все-таки спросил, что он думает насчет убийств белорусов и евреев. «Хотите совет, как облегчить жизнь? — ответил он. — Просто подчиняйтесь. Я имею в виду не ать-два, а то, что сопротивляться силам истории бесполезно. Откуда вы знаете, что лучше этим белорусам: жить под Сталиным, голодая и мучаясь, или под Гитлером или умереть сейчас. А с евреями у немцев свои дела, нам в это лезть не имеет смысла. Если мы ничего не можем изменить, зачем тратить душевные силы на переживания». Я вспомнил Филимонова, меня передернуло, и я сказал: «Нельзя подчиняться». «Что? — Грачев повернул ко мне приплюснутую голову. — Не подчиняться приказу — это преступление. Вы преступник?» Я покачал головой и вышел. «В ближайшую акцию — в лес!» — крикнул Грачев. Дымившие папиросами у крыльца солдаты отвернулись.
Перед глазами у меня стояло поле в ямках, мерещился запах голода. Я не знал, что делать. Все самое нечеловеческое, все смертоносное, все худшее и ведущее к погибели заключалось в повиновении — в признании власти над собою, в освобождении этой властью меня не просто от ответственности, а от чувств, вообще от всего. Искать свою выгоду было преступно, но готовности вновь попасть в лагерь у меня также не находилось. Игра, в которую я решил сыграть, была заведомо проигрышной. С тоской вспомнились секунды, когда моя каска раскололась от удара и теплый свет обнял, понес прочь от болота с его брошенным монастырем и затмил все страдания. Зачем меня вернули?
Наступил новый год. Я провел всю ночь, сидя на кровати. В казармах кто-то клеил бумажных ангелов, кто-то, скучая по службам Гермогена, распевал тропари. Из Смоленска привезли шампанское, но солдатам, конечно, досталась водка. Вусмерть напились все, кто собирал валежник для сожженного сарая. Несколько раз палили из пушек под крики зевак. Выл влажный ветер, а снег так и не выпал.
Накануне рождества в Осинторф прибыли смоленские генералы. На плацу выстроились оба батальона. Полчаса мы топтались на месте, и наконец показалась кавалькада легковых автомобилей и крытый грузовик. Из первой машины вылез Герсдорф со свитой, за ним Шенкендорф с адъютантами, а из следующего какой-то незнакомый чин — распознав его знаки различия, я задрожал крупной дрожью: бригадефюрер СС. Из грузовика выпрыгнули эсэсовцы, а из замыкающего поезд кубельвагена — люди с блокнотами, видимо, корреспонденты, и фотограф с камерой на груди. Герсдорф принял приветствие Риля и заговорил, прерываясь, чтобы переводчик успевал прокричать то же на русском. Национальная армия создавалась как подразделение абвера, но время меняет ориентиры, войскам нужна ваша помощь в борьбе с большевистскими бандитами, логово партизан создает угрозу всему тылу, поэтому командование решило провести совместную акцию охранных войск и СС, ваш полк войдет в группу «Кучера», и его боевую задачу вам обрисует сам бригадефюрер эсэс господин Франц Кучера.
Кучера, не дожидаясь приглашения, выступил вперед. Он был невысок и напоминал кавалериста. Подпружинившись, бригадефюрер стал выкрикивать короткие фразы одна за другой, и чем дальше он говорил, тем меньше я слушал его и переводчика. «Вы должны понимать широкие задачи акции… вы должны не только уничтожать партизан, их обозы и всех сопутствующих лиц, не важно, с оружием или без… базы бандитов невозможно содержать без поддержки деревень… поэтому в рамках акции состоится замирение области… частям эсэс и приданным им соединениям надлежит забирать хлеб и другую крестьянскую продукцию… дома пособников бандитов сжигать и самих их расстреливать».
Как никогда я желал снега. Перед моими глазами раскачивалась на ветру табличка «Wishnevaya str.», и я вспомнил, куда ведет эта улица. Дрожь усилилась. За плацем шумели сосны и травы. Сухой шорох рогоза, как тогда, на болоте, оглушил меня; я прикрыл глаза и как будто пошел насквозь, ломая его стебли, и искал взглядом на вымерзших, но еще не заснеженных пространствах светловолосые затылки сестер. Кучера чеканил слово за словом, но в голове моей все звуки сплелись в гул, из которого выделялся только звон молоточка, выстукивавшего в висках: я не могу ничего сделать, я не могу никого спасти, но я не буду подчиняться, я не буду подчиняться. Я хватался как тонущий за этот молоточек, чтобы не дать курящемуся в моем сознании запаху лагеря перебить мою твердость, и, когда переводчик крикнул: «У кого есть вопросы, сделайте шаг вперед», — согнул, затем распрямил трясущуюся левую ногу и упал вперед.
Перед строем было ветренее, чем в строю. Немцы продрогли и хотел кончить разговоры побыстрее. Фотограф снял крышечку с объектива. «Что такое? — изумился переводчик. — Какой у вас вопрос?» Я почувствовал, как мерзнут ноги. Меня не было ни здесь, ни там, ни у красных, ни у черных. «Я не пойду в лес». Переводчик не успел открыть рот, как Кучера все понял и полез в кобуру. За его плечом возникли Герсдорф и его адъютанты, готовые схватить бригадефюрера за плечи. Герсдорф что-то шепнул ему, тот прислушался, отпустил револьвер и яростно крикнул: «На гауптвахту!» Откуда-то сбоку приблизились эсэсовцы и скрутили мне руки за спиной так, что я вскрикнул. В строю захихикали. Они утащили меня прочь с плаца и вместо гауптвахты привели в штаб, в комнатку, которую я раньше не замечал, и заперли. Внутри не было ничего, кроме потрескавшегося стола, лампы и стула.