Я хотел выяснить, что случилось с цыганами, в ревире вечером, когда дежурил Мазуров. Он, полевой хирург, пригодившийся немцам, вызвал меня туда под предлогом осмотра раны. Загружая гранит в вагонетку, я повредил руку — задумался и неаккуратно свалил красноватый, острый с прожилками камень. Ладонь оказалась рассеченной, а главное, я едва не перерезал себе сухожилия. Все это было мелочью в сравнении с изжогой, не проходившей месяцами. Также поначалу я боялся каждого поноса, потому что дизентерия здесь означала смерть, но Мазуров меня успокоил, сказав, что это диарея, а диарея хоть и звучит близко к дизентерии, но разница меж ними как между печью, которую топят торфяными брикетами, и крематорием. Обо всем этом я успел подумать за минуту после завершающего перезвон Романека удара по рельсу. Я натянул холодную и не высохшую после вчерашнего ливня робу. Ливень здесь, в Вогезских горах, был таким же привычным, как химический запах хвои, и часто обрушивался несколько раз на дню — иногда через считанные минуты после испепеляющего солнца и отсутствия каких-либо облаков на небе. Шум льющейся воды, миллионов ручейков — не такой громкий и барабанный, как в водосточных трубах, не шуршащий по асфальту и всасываемый уличной решеткой городской ливень, а звук неостановимого, плотоядно журчащего потока въелся в меня и гремел в ушах даже в безветренную, безмолвную погоду.
Рельс еще не перестал гудеть, а многие уже подняли свои тела с коек и потянулись в умывальню. По тому, кто переставлял ноги, а кто оставался лежать или поднимался так, будто вытягивал свое тело из клея, мы научились почти безошибочно судить, сколько проживет человек и как быстро его отошлют в ревир, подле которого дымил крематорий. Спешить к кранам имело смысл не потому, что воды не хватало или нас ждали на аппельплаце, а потому, что в сенях барака стояли дерматиновые ботинки с деревянными подошвами, и тот, кто подбегал первым, влезал в подходящую пару. Драк и толкотни почти никогда не было, несмотря на то что мы делили барак с превосходящими силами поляков и, по мысли Крамера, нам надлежало грызть друг другу глотки. Ничего такого не случилось — не потому, что мы чувствовали сострадание или сдружились, нет, просто у всех было мало сил и никто не хотел их тратить на кулачные бои. Крамер не очень расстроился, в конце концов ему как начальнику концентрационного лагеря Нацвейлер было важно только, чтобы заключенные выполняли работу. Управление лагерей имело контракт с фирмой Deutsche Erd und Steinwerke, и весь камень увозили вагоны с их клеймом. Об этом не реже раза в неделю кричал на построении заместитель Крамера Нитш. «Вы совершили преступления против Германии и лично фюрера, поэтому труд — ваш единственный шанс оправдать свое существование и принести пользу рейху.
Трудитесь как можно усерднее, ничего другого от вас не требуется». Зачем Нитш орал, было совершенно непонятно, так как все это поняли, смирились и ни о чем другом не помышляли, чудовищно уставая от работы в карьерах.
Я сделал то, что приходилось делать ежедневно. Ополоснул лицо ледяной водой, утерся той частью рукава, что была еще не очень грязной. Метнулся к приглянувшейся паре башмаков, подставил спину Ольшанскому из Армии Крайовой, который нацелился туда же, выслушал его ругань, посмотрел влево, уткнулся носом в серое лицо майора Кузнецова, и решил, что крепкой обуви осталось еще достаточно, и майор сам найдет подходящую пару, и отвернулся. Кузнецов и в самом деле был не прост — хватанул сравнительно чистые башмаки с еще не скомканной стелькой и, когда неспешно подошел поляк, у которого он обменивал на еду всякие безделицы вроде мундштука из украденного куска пластмассы, отдал ему добытую пару. Поляк улыбнулся, и они негромко пошептались: видно, Кузнецов получил заказ. Оглянувшись, я увидел ослабевших, гораздо более серых, чем Кузнецов, людей, подползающих к раковинам. Пошел за кашей, дневным куском хлеба и еле теплым бурым эрзац-кофе. Выпил, отломил большую часть пайки, съел и спрятал оставшийся хлеб — утром кормили сытнее, чем вечером, чтобы рабочая команда отвлекалась от голода хотя бы ненадолго. Запахнул робу, прожил две последние секунды в тепле и вышел в горную утреннюю стужу. Скрючился, чтобы оставить под одеждой хоть немного тепла, и разогнулся уже в тоннеле, взмахивая киркой.
Аппельплац размещался выше всех бараков, спускающихся один под другим вниз по склону к крематорию, карцеру и ревиру, за которыми блистала после дождя тройная проволока. Через каждые двести метров забор прерывали скворечники для охраны, похожие на циклопов с асимметрично налепленными окнами, выступающими навесами и вставными челюстями квадратных балкончиков. Из-за такого расположения плаца эсэсовцы могли мучить нас, не шевеля и пальцем: просто заставляли дольше мерзнуть на ветру. Ветер здесь был тем единственным, что не кончалось никогда. Льющаяся вода могла мерещиться, работа — приводить к вечерней миске супа, в котором часто плавали не очень-то сильно почерневшие морковь и картофель, а ветер завывал всегда по-настоящему. Много раз я пожалел, что вышел в Осинторфе из строя. Мог бы упросить Грачева пересидеть акцию в штабном автомобиле с ним, и если бы удалось, то и дальше я бы производил свою секретарскую писанину и никогда бы не подвергался пыткам ветром.
Сбоку от плаца вкопали виселицу. За последние полгода я видел лишь двух несчастных идиотов итальянцев, болтавшихся в петле. Оба замыслили побег, но не ушли дальше Ротхау, их схватили ночью при свете прожектора, когда они пытались залезть на платформу со щебнем. Казалось бы, горы, заросшие лесом и простирающиеся на долгие километры, идеальны для бегства. Французы — а Нацвейлер был единственным, как утверждал Ольшанский, побывавший в нескольких лагерях, каэлем, расположенным западнее Германии, — так вот французы помогали беглецам, но дорог в горном районе Эльзаса было мало, селений тоже немного, поэтому во время облавы выезды из Вогез быстро перекрывались. А сил пробираться сквозь бурелом по крутым скользким склонам у истощенных prisonniers не хватало. Тебя шатает от голода, ноют зубы, несколько раз на дню ты сгибаешься, едва успев спустить штаны, чтобы не обрызгать их поносом, а также у тебя нет карты, да еще новоприбывшие рассказывают, что большевики погнали вермахт обратно, разбили под Сталинградом немецкую армию и взяли в плен ее маршала, и фронт шаг за шагом отодвигается от Москвы и от Волги. Подумаешь тут и не побежишь.
Спустя полчаса построившийся барак переминался с ноги на ногу на аппельплаце. Под полосатые робы многие пытались пихать солому из матраса, стружку и еще черт знает что, но даже сейчас, в августе, стоило ветру подуть чуть сильнее, как холод окутывал тело. Полякам нашили винкели, красные треугольники острием вниз, обозначающие политических преступников. Внутри значка располагалась буква «Р». Русские все как один были пленными, поэтому красные треугольники смотрели острием вверх. Под винкелем размещался кусок ткани с номером, которым нас выкликивали на работы и по любым другим надобностям. Имен не существовало. В других бараках жили французы, бельгийцы, норвежцы, голландцы, датчане и немцы — большинство их носило желтый винкель с литерами NN, намазанными на полосатой спине. Это означало Nacht und Nebel, ночь и туман — так называлась акция против антифашистов в Европе. «Почему ночь и туман?» — спросил я немца, с которым попал в одну смену в карьере. «Что-то из опер Вагнера, — пробормотал он. — Наци свихнулись насчет поэзии. Еврейские погромы они называли Хрустальной ночью, а до того военные расстреливали штурмовиков и называли это „Ночь длинных ножей"».