Первая смерть на моем участке случилась в конце июня. Красноармейцы долбили камень, бифо нагружали им тачки и сбрасывали в обрыв. Наша смена бросила кирки и повалилась без сил на пол. Бифо прекратили шелестеть свои молитвы и подвезли тачки к стене. Собрав обломки, один из них, тот, с которым мы познакомились по дороге в Тиль, заметил, что огромный кусок камня висит карнизом над самым забоем. Он ловко подлез к нему сбоку и осторожно пошевелил, пытаясь сбросить вниз. Влажная, вымазанная песком глыба качалась, но не поддавалась. Толкователь сместился под нее и попробовал еще раз — кусок вывалился сразу, задел его плечо и увлек вниз. Край камня придавил правую часть его тела, и он даже не успел крикнуть, хотя оставался в сознании. Товарищи бросились к нему и оттащили камень. Раздавленный еле шевелился, белье окрасилось темным, но кровотечение было не слишком сильным. Кто-то принес кусок брезента, и мы переложили туда его и понесли, как на носилках. Чтобы он не терял сознания, один из бифо пытался разговаривать с ним. Тот сначала отвечал ясно и даже улыбался, но потом будто погрузился в туман. Я всмотрелся в его лицо, и тут его глаза вывернулись в мою сторону. «Это вы, — просипел он. — Обратитесь к богу прямо сейчас, ради меня». Ну да, подумал я, бибельфоршеры настолько фанатичны, что проповедуют, даже умирая. «Зачем, я и так уже в аду». Взгляд его посветлел, он уставился на меня, точно над ним стоял ангел, а не человек. «Нет, это не ад. Это верный финал. Наци отвернулись от бога, а для безбожников пытать и мучить других — закономерный итог. Лагеря, крематории, гниющие заживо люди — то, к чему они не могли не прийти. Но это не ад. Ад — не то, что вы думаете. Ад — это…» Лицо его исказилось. Раздавленный замотал головой, вперил взгляд в меня и что-то шепнул. Ему становилось хуже и хуже. Я прижал ухо к его губам и услышал: «Бегите». Вечером он умер, его одноверцы глухо читали псалмы. Я быстро сообразил, что он имел в виду. Чем меньше сил оставалось у моих товарищей, тем меньше я находил в себе сострадания и уже на следующее утро накинулся на неспособных встать и согнал их с коек ударами. Никто не сказал ни слова, но я заметил ненавидящие взгляды и согласился с ними. Адом был я сам, и я был пуст, из меня вытряхнули все, и теперь побег стал инстинктивным позывом — таким же, какой заставлял заболевших животных щипать необходимую для выздоровления траву.
Не прошло и недели, как комендант разбил нашу бригаду на части и десять человек отправил на раскорчевку пней. Оказалось, из Нацвейлера велели приготовить еще одни бывшие горные выработки под ракетный цех и первым делом очистить место для лагеря в нескольких километрах севернее в лесу. Инженеры из Тиля передали нам последние вощеные свертки и слухи о кочующем по Эльзасу партизанском отряде, где воевали одни русские женщины, а также о том, что в Бельгии, до границы с которой отсюда была всего пара десятков километров, чиновники саботируют указания немцев и действуют смелее французов. Я попросил принести лист километровки, и они выполнили просьбу — карта показывала местность к северу до границы с Бельгией. Всю следующую неделю мы ходили корчевать пни. На наш отряд выделяли охранника с автоматом и собакой. Неделю хлестали дожди, и в буковом лесу стояла вода, тонким слоем, по щиколотку. Я понял, что след собаке взять не удастся. Выбрав самого здорового поляка, я попробовал подговорить его бежать. Поляк отказался — он и другие решили дождаться, когда лагерь освободят. «Не боишься, что вас скорее пристрелят или угонят?» — спросил я. «Чему быть, того не миновать», — буркнул поляк. Да, он хромал, но остальные вообще еле передвигались.
Через два дня охранник явился на аппельплац без собаки. Это значило, что догонять меня он не сможет — вдруг остальные разбегутся, — а по следам быстро не найти. Мы добрели до вырубок, и я незаметно расшнуровал ботинки. Охранник курил, положив автомат на колени. Бросать выкорчеванные пни следовало в яму, рядом с которой начинались густые заросли. Я рассчитал, что если нырнуть в кусты, то стрелок не успеет как следует прицелиться. Поляк держал длинный корень, а я обнимал сам пень. Раскачавшись, на счет «три» мы отправили его в яму, я споткнулся, будто слетел башмак, и как бы по инерции влетел в кусты. Продираясь сквозь них, уходя все дальше, я считал секунды. На счет «девять» раздались выстрелы, но охранник палил в другую сторону, и я даже не слышал свиста пуль.
Я бежал и бежал по воде, стараясь ступать осторожно и не ранить ноги. Спустя километр я встал и оглянулся — никого. Перешел на быстрый шаг и не останавливался до самых сумерек, а когда стало темнеть, вдруг увидел препятствие. Что-то белое висело против меня, как простыня, но высоко, выше человеческого роста. Оно тянулось и вправо, и влево. Я шагнул по воде осторожно поближе — висела плотная белизна, и что она значила, было непонятно. Возле самого лица — белое. Я протянул руку, и она прошла сквозь этот экран, как ни в чем не бывало. Разве что я почувствовал некое колыхание. Что это было? Препятствие я видел, но его не существовало, оно было неосязаемо. Тогда я тронулся с места, провел рукой по белизне, сделал два шага, обернулся — и теперь белая стена оказалась позади меня. Я прошел сквозь нее, ощутив лишь легкий трепет, и вдруг понял, что это было. Облаком висели в воздухе белые мотыльки, крохотные крылатые существа — поденки. Век их мгновенен, они живут на свете лишь день или несколько. Отсюда и имя: поденки. Теплой ночью мириады этих существ появляются над поверхностью воды и спешат прожить свой век от рождения до смерти, найти пару и оставить недолговечное потомство. Я рассмеялся и пошел дальше.
V
Часы молчали. Они были огромны, в два метра высотой. Грузчики внесли в комнату не механизм, заключенный в саркофаг из темно-коньячного, почти черного дуба, а храм неизвестного божества. Навершие напоминало купол собора Святого Петра, циферблат с римскими цифрами блистал эмалью так, словно его покрасили вчера. Слева и справа его подпирали колонны. Апсиды и окна-витражи обрамлял резной узор: цветы с лентами, гроздья винограда. Термометр прятался в царских вратах, закрывающихся перекидной скобой. Барометр скрывался чуть выше, в нише стены-иконостаса. Вместо икон там размещались медальоны с Гермесом, глобусом, парусниками и снопами пшеницы, перевитыми атласными лентами. Строгий, остро заточенный маятник скрывался от посторонних глаз за дверцей.
Леон пересказал анамнез: корпус обветшал и поцарапался, и мадам Мертенс отдала реставрировать их каким-то умельцам из Сен-Роша — те здорово разбирались в дубовом кряже, но ничего не понимали в технике и поместили механизм в деревянное ложе так, что он просто не запустился. Мадам Мертенс, однако, имела сына-парикмахера со способностями инженера, и он догадался, в чем загвоздка, и выровнял механизм — но при этом решил лишний раз не спорить с мамочкой, которой не нравился слишком низкий тон боя, и выполнил ее каприз, подогнув ударник, сделав бой, по ее мнению, напоминающим карильон. Спустя месяц часы умолкли и стали останавливаться — сын уехал — мадам в горе — болван Менье из часовой лавки заявил, что изготовитель должен поменять ударник, но, судя по клейму, фирма перестала существовать лет двадцать назад, — и вот наконец мадам услышала о поляке-чудотворце, который может чинить любую утварь, которую советуют выкидывать даже скряги, и готова заплатить двойную цену, так как часы — единственная ниточка, тянущаяся к прабабке. Я попросил вынуть механизм и уложить на операционный стол.