Возвращаясь, я прокручивал в голове разговор. Про мужа она ничего не сказала и писать на дом не велела, а раз стремилась на танцы, не имея цели встретить там подруг, то, значит, ее гнало одиночество, желание общества, шанс встретить родную душу. Я думал узнать ее адрес и отыскал несколько швей в Марсинеле, но потом остановился — расспросы о клиентках вызвали бы подозрения. Пришлось написать письмо. Слушая клокотание часов с боем, я провел языком по полосе клея на конверте, запечатал его и бросил в ящик. Ответ пришел через неделю. Мне повезло, что Леон имел фигуру схожих очертаний, так что я почти не мучился, влезая в его довоенный пиджак. Мы с Анной встретились у прачечной на rue des Haies, где в стеклянных барабанах бешено металось белье, и пошли вверх по улице. Недавно прогремел дождь, и с горы вниз по асфальту бежали потоки, собирая ветки и всякий мусор в маленькие плотины. Я пожалел, что выдумал такую глупость — показать самый красивый вид на город; наоборот, надо было идти вниз, где находилось крошечное, но теплое кафе. Впрочем, на ходу мы быстро разговорились.
Выпускной концерт-экзамен начался с опозданием — первый ученик должен был играть в одиннадцать, а получилось в полдень — и прервался на втором же выступающем. Анна сидела и нервничала: следующей выйти к фортепиано должна была она. Вдруг в дверь просочился боком побелевший директор и зашелестел что-то спутанное. Его встряхнули и потребовали повторить — он выдохнул: «Немцы напали, война». Татьяна Николаевна обернулась к ней: иди к фоно, война войной, а диплом музыкальной школы будет. Дрожащими руками ощупывая клавиши подобно слепой, Анна играла сонату Бетховена номер восемь, до минор. Мать прибежала домой с рынка ни с чем — хотела купить хлеб, какой только можно, чтобы сушить сухари, но таких умных еще полрайона нашлось. Потом они копали погреб, чтобы прятаться от бомбежки, и через неделю выкопали — необъятный, глубокий. С отцом получилось бы быстрее, но его, инженера, мгновенно эвакуировали, обещав забрать семью позже. Волны оборванных, испуганных, контуженых бойцов катились сквозь город. Однажды идущие попадали, как срезанные серпом: серо-черный бомбардировщик летел низко-низко и сыпал картофель. Клубни долетали до земли и взрывались, земля тряслась и подскакивала. Они с матерью еле добежали до погреба. Когда самолет скрылся и все стихло, вылезли — дом стоял целый, только несколько стекол лопнуло, а у забора под облепихой лежала вымазанная глиной оторванная нога. В парикмахерской неподалеку вместо окна зияла дыра, валялось битое стекло и пахло одеколоном. Позже, когда все запасы съели, бомба угодила в соседний подъезд барака, и Анну с матерью завалило на их первом этаже. Входная дверь напротив отворилась, и к ним вышли соседи — муж, жена и две девочки, одна была совсем малышка. Анне дали ее держать, и, пока взрослые откапывались, она не заметила, что младенец перестал дышать. Анна умерла сама и решила никогда не иметь детей, а когда пропала мать, вышла и не вернулась, — то и не жить. До осени она не выходила из стылого полуразваленного дома, а зиму пережила, нанявшись с помощью двоюродной тетки в пекарню. В марте, как только появились объявления о наборе, Анна уехала в Германию работать, с подругой, одним из первых составов. Отъезжали весело, наряжали вагоны березовыми ветками — кто-то спохватился и решил, что так не просто красиво, а еще и на счастье: береза отгоняла анчуток, костомах и волколаков. Немцы не протестовали.
В трудлагере Анну растоптали усталость и скука. Было противно, когда их на одной из пересылок вели через город на холмах, красивый, в предвечерних огнях, с башенками-флюгерами и каменными мостами, а вдоль дороги стояли люди и плевали им вслед, а какая-то шпана кидала камни, и полицейский вяло отгонял ее. Еще противнее было влезать каждый день в выцветшее от стирок и провонявшее казенной стиркой пальто и в такое же серо-пыльное платье с квадратной нашивкой «ost». Но за исключением этого — скука. Ни анвайзерки, ни штубовые в бараках при кондитерском заводе в городке под Дрезденом не свирепствовали. Вечером после нудной работы пожилые собирались в столовой и сидели с вязанием, а девки, почти все из деревень, гадали или накручивали друг другу прически, плели косы. Чтобы не сойти с ума, Анна выучилась играть в шахматы. Спали на продавленных соломенных матрасах, от которых все чесалось. Арбайтеров никуда не выпускали и лишь в сентябре выгнали собирать картошку. По дороге через деревню им встретился роскошный розарий. Анна шла, едва не теряя сознание от запаха, и в конце сада из-за изгороди высунулась рука и бросила ей под ноги три срезанных цветка. Садовник рисковал попасть на допрос — дарить что-либо остарбайтерам строго запрещалось. Передал шоколад — получи шесть месяцев тюрьмы, за дружбу — десять, за покушение на изнасилование — восемнадцать, а за близость — три с половиной года. Мальчика из-под Курска расстреляли после того, как их с бауэршей застал муж.
Через год на стенах висели плакаты «Работа или Сибирь» и «Не болтай, шпионы». Их впервые выпустили в городок купить что-нибудь на заработанные марки; до этого деньги потребовались лишь раз, когда голландка и чешка натаскали у фермера овощей и продавали их в советский барак. Анна несла кассу со всех любителей музыки — они решили купить гитару за сорок марок. И Анна научилась играть. Жить стало чуть менее скучно. На святки девки ходили ряженые по баракам, гадали, а ночью шарахались от домовых и бесов в кантине. Мастера на заводе уже не верили в победу и ругали Гитлера на чем свет стоит. На кухне повесили инструкцию по борьбе с зажигательными бомбами, и вскоре лагерь решили расширить, объединив его с окрестными. Стало еще интереснее: во-первых, по воскресеньям иногда показывали кино про любовь, а во-вторых, хоть за колючей проволокой, хоть за несколько метров, но все-таки появились живые, осязаемые иностранцы. До этого парней было мало, да и те из деревни, а теперь можно было знакомиться с итальянцами и французами.
Анне исполнилось двадцать. Вскоре в заборе проделали дыру, и за ней стал ухаживать поляк, дарил деревянные игрушки — начал с бабочки, чьи крылья вздымались вверх, стоило только чуть потянуть за веревочку. Но он слишком быстро дал понять, что хочет от нее чего-то, кроме прогулок и разговоров. А бельгиец ничего не требовал и потряс Анну своим уважением. К тому же у него был нос с горбинкой. Они встречались все чаще, и он, будущий муж, иногда умудрялся дарить приятные, но ни к чему не обязывающие подарки: флакончик духов или теплый, из печи, кугель, на день рождения — пудру и серебряный перстенек. Авианалеты участились, несколько раз бомбы падали совсем рядом, и надзиратели, чувствуя исход, смягчили правила. Анна с мужем выбирались на велосипеде в поля ночью и прятались в июньской траве, влажной и сырой, но им было все равно, им было тепло, они целовались, расстелив его пиджак, пока в сером рассветном свете не проступали рога велосипеда и мокрые от росы втулки. Он учил ее французскому языку, а точнее валлонскому наречию. Их пытались избить советские парни, но сбежались иностранцы и оттеснили буянов. Последней военной зимой они катались на электрической карусели, одни на весь парк аттракционов, затихший в ожидании самого страшного.
Страшное началось в феврале. Ночью земля стала дрожать, нервно дребезжали ложки в алюминиевых кружках. Отзвуки грома и ударов огненного молота разбудили всех в бараке. Арбайтеры высыпали на улицу и увидели расцветающий над Дрезденом красный цветок, просыпающийся, раскрывающий свои лепестки и становящийся оранжевым, точно за облаками пряталось светило и вот оно вышло, чтобы сжечь все своим светом. Наутро охрана отгоняла от забора беженцев, чья одежда была усыпана перхотью пепла. Один из них кричал, что господь покарал продавших крест Гитлеру, а второй просто стоял, шатаясь, завернутый в одеяло, у проволоки и наконец упал. Остальные прошли мимо, не поднимая взгляда, похожие на сломанных кукол. Вместо работы Анну и других загнали в бомбоубежище — ожидались новые удары с воздуха. Оранжевое текло дальше и дальше по небосводу. Соседка что-то царапала карандашом в дневнике. Анна заглянула туда и прочитала: «Что-то чудовищно-ужасное, сказочно-нечеловеческое происходит на свете». Город догорел через неделю, но огонь не утихал и теперь пожирал живых.