Раздался еще один свирепый, нечеловеческий вопль восторга. Фильнев с помощью кого-то из литовцев взломал единственный закрытый сейф и вывалил на стол перечни стукачей. Оказалось, ссучился едва ли не каждый пятый. Их тут же вылавливали — за угольной кучей, в санчасти под кроватями, на кухонном складе — и вели под руки к клубу. Один из них ползал на коленях и плакал, его били сапогами. Я нашел Павлишина и закричал, что если мы сейчас не остановим расправу без суда, то всех, кто в списках, просто перебьют, а потом вохра законно перестреляет всех нас как бешеных. Тот кивнул и, раздвинув толпу, твердо заслонил собой избитых. «Братья, — крикнул он, подняв руку и дождавшись молчания, — братья, самые виноватые уже сбежали, а эти достаточно наказаны. Дадим им убраться, иначе кум пригонит сюда войска и постреляет нас, как кур. У тех сук, кто решит остаться, мы возьмем прилюдную клятву, что более не пойдут против товарищей». Часть толпы загудела, но большинство все-таки одобрило, и почти все стучавшие поволоклись к вахте.
«Давайте выбирать комитет, — продолжил Павлишин, — и, раз власть у нас, — выдвигать требования. Присылайте своих делегатов сегодня же в клуб». Люди зашумели, раздался гудок из компрессорной в стройзоне, и кто-то крикнул: «Глядите!» Все обернулись и увидели на стреле высотного крана развевающееся черное полотнище и фигурку, ползущую обратно к кабине. «Ура!» — вырвалось из толпы и пророкотало, казалось, до самой горы Шмидта. Всех, кто работал на стройке, в том числе нескольких наших партийцев, блокировали в зоне, и они ждали утра, выставив в окнах недостроенных домов наблюдателей. Видимо, они поняли, что бунт разгорается, и решили сообщить об этом другим отделениям, вывесив флаг. Это сработало: мы залезли на крышу барака и разглядели черные флаги на тех участках, где находились бригады из Четвертого. Сердце наполнило какое-то яростное ликование — там тоже восстали, и Каратовский наверняка сейчас так же договаривался о совместных действиях с украинцами.
В клуб набилось много желающих, поэтому Бомштейну пришлось, перекрикивая гул, проорать, чтобы от каждой национальности, религиозного и любого другого объединения делегировали не более двух человек. Комитет перенесли на завтра и разошлись по баракам. Мы с партийцами сели за стол и записали два варианта требований, которые собрались выдвигать при разном развитии событий — если Семенов испугается, притормозит и начнет переговоры и если он вступит в обсуждение лишь для виду, а на деле покажет решимость подавлять бунт силой. В первый список занесли суд над вохровцем, амнистию всех, на чьих руках нет крови, и пересмотр сроков остальным, уничтожение особого лагеря, снятие решеток с бараков и режима, отмену личных номеров, свободу переписки с родными и передвижения внутри Норильска для тех, кому все-таки суждено отбывать остаток срока. Во втором оставили суд, амнистию инвалидам и матерям из Шестого, номера, решетки на окнах, переписку и комиссию по пересмотру дел из Москвы.
Утром первыми проснулись репродукторы. Из них заговорил голос Семенова, подражающий диктору, передающему тревожные вести: бросайте волынку, беритесь за работу, не устраивайте антисоветского мятежа. Не совещаясь меж собой, активисты во всех бараках бросились к радиопередатчикам и выдрали из них провода. Настала тишина. День стоял золотой — без оголтелого топота у умывальника, ругани в столовой, нервной спешки, чтобы не дай боже не опоздать на развод. Откуда-то взялись силы, будто мы спали несколько дней, хотя на самом деле легли за полночь. Только запах остался тот же — жухлых опилок из матрасов, нестираных вещей и махорки. Скоро Семенов явился сам, вместе с майором Желваковым и охраной. Украинцы догадались не отпирать ворота и вахту и позвать главарей. Явились всё те же — Павлишин, Морушко, Бомштейн, Фильнев, Дикарев, Нойбайер и Петрайтис — и впоследствии так и остались забастовочным комитетом. Я прихватил с собой оба варианта записанных требований. На вахте мы вежливо поздоровались. Семенов приготовился было загудеть про нарушения и кару, но несколько опешил и прохрипел: «Здравствуйте, граждане осужденные». Услышав не начальственную, а чуть другую интонацию, я понял, что дело пошло, и нащупал в левом внутреннем кармане куртки запись радикальных требований. «Против чего бастуете?» Мы изложили все о вчерашней смерти и ранениях, из которых одно оказалось тяжелым, пуля попала неизвестному мне белорусу в легкое, и наконец заявили, что имеем требования. Семенов попробовал взглянуть на ободранных парламентеров по-хозяйски, задавить своими блестящими звездочками, выглаженной униформой из шерстяной ткани, ароматом одеколона и сносного табака, но vis-a-vis вели себя спокойно. Стоя чуть сзади других, мы с Нойбайером видели их выпрямившиеся спины. Чтобы не упускать паузу, я выступил вперед и протянул свернутые в трубку исписанные листы бумаги. Семенов принял их и, не говоря ни слова, развернулся. Они с майором вышли с вахты. Мы вернулись, собрали делегатов от всех национальностей в клубе и утвердили Николишина и Фильнева руководителями охраны. Бомштейн принял хозяйственные дела и сразу ревизовал запасы продовольствия, угля, керосина и лекарств.
Спустя полдня показалась колонна наших, идущая со стройки. Конвоиры вели их быстрым шагом, и только потом мы поняли почему. Синепогонники боялись, что смена не зайдет в отделение, а пойдет дальше по городу разносить весть о восстании. Лишь когда украинцы распахнули ворота и впустили их, я увидел, как Фильнев яростно втолковывает Дикареву, что надо было делать, и тот расстроенно машет рукой. Теперь же сбежавшая за периметр, но никуда не девшаяся вохра держала выходы из Пятого на мушке. Впрочем, прибывшая колонна принесла и добрую весть: их старались провести подальше от Шестого, но оттуда были слышны крики — женщины тоже бастовали. Утром в стройзону не пришла ни одна бригада, что значило, что намерения Четвертого также тверды, и всего восстало не менее девяти тысяч душ.
Ночь прошла спокойно, а наутро мы нашли висящие на бараках прокламации «Не слушайте провокаторов! Выходите на работу!». Дикарев, который взял на себя пропаганду, задумался, что можно было бы противопоставить. Все три бунтующих отделения находились на окраине города, и поэтому на воле могли не знать о сути наших требований и, главное, об убийствах. Застрявшие в стройзоне успели рассказать об этом инженерам и бригадирам из «чистых», но осмелятся ли те передать услышанное горожанам? Наверняка на весь Норильск найдется хотя бы один радиолюбитель, который может простучать своим ключом: беда, бунт, убийства, беззаконие. «Помню, что у китайцев был вот какой обычай, — сказал Дикарев, выросший в Харбине, — на праздник поминовения усопших они писали на бумажках свои проблемы и беды, привязывали их к змею и отпускали веревку, чтобы змей улетел. Так вот, глядите…» Он взял четыре рейки, обрезал ватман, натянул лист, пришпилил и к перекрестью привязал не только веревку, на которой летел змей, но и вплел в тот же узел пачку листовок. Узел предстояло затянуть очень легко, чтобы мы резко дернули за конец веревки и листовки рассыпались и полетели вниз.
Тут же нашлись художник, который взялся оформить тексты, и печатники, готовые сделать оттиски. Мы составили две листовки — для горожан и для солдат. Первая гласила:
Граждане Норильска! Нас убивают и морят голодом. Мы добиваемся вызова правительственной комиссии. Мы просим граждан Советского Союза оказать нам помощь — сообщить любым способом правительству С.С.С.Р о произволе над заключенными 4, 5 и 6 отделений Горного лагеря.