Обсудив еще раз все варианты, мы поняли, что единственная надежда заключалась во времени, которое должно пройти, чтобы ловцы убедились, что мы сгинули, замерзли, съели друг друга, — и перестали искать. Выйти поодиночке наверх с разными сменами мы, может, и смогли бы, но нас сразу бы опознали. Прорываться с самодельной гранатой и ножами сквозь огонь автоматов с вышки — безумие. Пилить стальные прутья нечем. И, раз чекисты не верили, что мы выживем в вечной мерзлоте, то подождать еще три недели казалось самым разумным ходом в этом эндшпиле.
Но все пошло по-другому. Через десять дней случилась еще одна облава. Обшаривали все, включая рудоспуски. Наверное, взяли последних партийцев или по меньшей мере автора записки и пытали — они показали, что мы еще под землей и живы. Еды нам больше никто не приносил, и взять ее было неоткуда — бригады теперь тщательно пересчитывались на выходе. Нам пришлось остаться еще на месяц. Чтобы превратить нарубленный лед в воду, приходилось держать его около живота — тогда он постепенно нагревался, мягчел и становился ледяным тестом, которое мы жевали. Слишком долго греть лед было опасно, потому что он забирал у нас то, что и так иссякло, — тепло. Мы экономили еду, жевали сосновые стружки и последнее, что нашли, — мешок с небольшими кусками хлеба. Судя по тому, что хлеб был разломан, а не порезан, в бригаде все отрывали часть пайки и, пройдя вахту из жилой зоны в рабочую, сдавали все одному курьеру. Хлеб замерз, но в оттаявшем виде более-менее годился в пищу. Вместе с голодом явилось невиданное желание спать. Сон уже не разделялся с явью, и, засыпая, мы не знали, из какого мира в какой переходим.
Передо мной разлилось что-то похожее на широкую реку. Затем оно превратилось в море. Я в него нырнул с некоторым страхом перед водной глубиной, вынырнул, отплевываясь, и поплыл. Рядом со мной был Толя — он лежал на четырехугольном картонном листе, как на плоту, и этот картон двигался, точно самоходный, рядом со мной с такой же скоростью. Брат оказался с правой стороны от меня. Я тоже не греб, но двигался очень быстро, точно моторная лодка. Впереди нас появилась земля — коса, выдававшаяся в море. Мы быстро затормозили. Потом обплыли косу справа и снова на большой скорости устремились вперед и, проплыв некоторое расстояние, увидели настоящий берег. Подплыли к нему и вышли. Рядом оказался колодец, и вдруг его края земляные начали сходиться. Постепенно сошлись — и закрылись, а вся вода из моря как в раковину ушла под землю. Я увидел, что у Володи висели сантиметров пятнадцать прямой кишки, и он пытался ее брюшными мышцами втянуть, не получалось, и он пробовал руками. У меня самого кожа зашелушилась, как рыбья чешуя, кружочками.
Я очнулся, услышав хруст сломанной изморози. Теперь в нее врезался Антонов. Вставать не захотелось. Холод настолько вошел под кожу, что я уже старался не двигаться, лежал и сосал сухарь. В глубине лаза я заметил земноводное, похожее на черепаху. Оно существовало в небольшом, не замеченном нами водоемчике, где очищало дно от ила. Я стал наблюдать и увидел, как существо вступало в борьбу с какими-то страшными рыбами и побеждало. Среди его врагов кого только не было: трилофиты, рыбы-вампиры, змее-рыбы. Когда водоемчик успокоился, я перевел взгляд на стену и увидел, что на кристаллах изморози складывается картина, сначала она двигалась лишь чуть-чуть, а потом все отчетливее и яснее, и я увидел нашествие cavaliers на древний монастырь — они неслись через пролом в стене и, соскакивая с лошадей, забирались на стену и поджигали церкви. Их орда напоминала игрушечных солдатиков, пока один из них, раскосый, не поймал мой взгляд и не бросил в меня в ответ нож. Я заставил себя вскочить и, смертельно испуганный, бешено закружил по пещере.
Холод выходил из тела неохотно. От света мы отвыкли и, пока еще сохраняли способность произносить звуки, соответствующие речи, успели договориться, что, несмотря ни на что, поднимаемся на поверхность через неделю. Грот вновь погрузился в полудрему. В наклонных штольнях шелестела вода. Сквозь ее неумолчное журчание стали пробиваться голоса и даже плач. Плакал ребенок, кажется, мальчик. Кого-то о чем-то неразборчиво молил. Затем я услышал знакомый шепот: «Сережа, Сережа, и меня отпусти, и меня отпусти». Я закричал: «Марго?» — стал задыхаться, проснулся, попробовал встать, но мышцы не откликались, и я закрыл глаза. Через шум воды пробился полузабытый голос, бубнивший неразборчиво, точно чтец в церкви засыпал над часословом. «Странноприимцы мы. Приходил кто из единоверцев, бегунов, туда и селили его. Прятаться на болоте не от кого, а кто в городах из жиловых оставался, те, бывало, подземный ход копали на случай, коли придут раскольников арестовывать. Так и жили. Кузнец меж нас был, рудознатец, он соляную яму раскопал, и ели мы с тех пор с солью. Церковь-то вон на берегу, да мы не ходили туда никогда, священников у нас не было, всех-то пожгли еще при Петре. А что цари кончились, узнали, когда с колхоза зимой пришли. Тогда переписать всех хотели и пугали, что солдатов с ружьями пошлют, и тогда все, кто жил, да и отец-то с матерью моею и братьями, бежать решили и возвращаться по лету, а я, старший, остался за домом смотреть. Живешь тут, день и день, месяц и месяц, все проходит, как будто сны вишь. А во сне и свет тот же, и ты тот же — а все не так. Тот же, да не тот. Все как у нас, да не наше-то. Ты как кусочек, вишь, да не ты. Всех знашь, а они-то не они. Как в речке это: отражашся ты, а ведь не ты же».
Вновь лилась вода. Кто-то напевал нехитрую мелодию, и чуть позже к ней присоединялся хор. Сквозь весь этот гул доносился сердитый, выговаривающий кому-то голос. Прислушавшись, я узнал Воскобойника: «Конные, несколько тачанок, хромые, пешие, не мывшиеся, завшивевшие, с последней коркой в карманах — все собрались в лесу подсчитать, кто остался, и договориться, куда уходить. Решили два часа переспать и в полночь выступить, но проснулись от хлопков. Показалось, что сквозь кроны деревьев влетают черные птицы и бьются о землю. По лесу полз белесый дым. Ужас, мрак, удушье, дым резал горло. Многие ослепли и разбрелись в разные стороны, воя, а навстречу им опять пустили газ. Все, кому удалось сбежать, и так сходили с ума от темноты и грязи, от степей, через которые тащишься и, увидев вдали дома, ощерившиеся огнями, думаешь: кто там тебя ждет, что случится, убьешь ли сам, или выпрыгнет из стылых сеней тень с ножом. В селах же ненавидели всех — и нас, и красных. Мы видели эти глаза в окнах. Я понял: нас будут топить в крови. Никто ни о чем договариваться не станет, назад дороги нет».
Я разлепил ресницы. Ковалев направил свет фонаря мне в лицо, и память сама собой, своевольно стерла все шелестевшие голоса. Вскочив, я принялся медленно делать гимнастику, разминал ладони и растирал застывшие ноги. Была моя очередь дежурить. Ковалев заснул. Я не хотел ни спать, ни есть, и сознание мое заливал прозрачный, чуть тусклый свет. Из выжженной памяти поднимались вопросы, совершенно ясные мне теперь, но ранее недопонятые, задвинутые вглубь сознания. Что есть бытие? Физики пишут, что случился взрыв газа и образовалась Вселенная: небо, звезды, кометы. Ладно, а откуда взялся взорвавшийся газ? Нет, перебивали другие физики, это не так — не было ничего, антиматерия, а потом эта антиматерия схлопнулась, и произошел тот же взрыв. Хорошо, а откуда взялось «ничего»? Еще откуда-то — и так до бесконечности. Выходит, время и события ходят по кругу, ползают, как муравей по склеенной экспериментатором ленте? Да, но откуда сама лента, где было начало круга? С помощью наших чувств невозможно уместить в голове ответ на этот вопрос. Как можно представить, что все существовало всегда и ниоткуда не взялось. Воскобойник когда-то не смог ответить на вопрос об определении прямой — получается, если на ней нет точек, то она бесконечна; а если точка есть, то это уже не прямая; откуда же берутся прямые? Кто их проводит? Если кто стал прямую чертить, то все равно он откуда-то начал! Да, время и пространство устроены гораздо сложнее, чем нам мнится. Но даже если допустить, что время и пространство, как в истории с Нюрой и оршанской пересылкой, устроены нелинейно, все равно остается вопрос: как произошел мир? А если он всегда был, то все равно, кто его создал — и откуда этот «кто»? И так до бесконечности. Религиозники считают, что это бог, но к нему применяется тот же вопрос «Откуда он взялся, даже если существовал всегда?» — и все упирается в ту же ограниченность наших средств понимания. Постигнуть всю сложность отсутствия начала человеку невозможно. Количество существующих материй неизвестно, и это совершенно нам недоступно, иначе мы не были бы человеки. Самый нелепейший путь, который можно только придумать. Сколько написано шелухи, сколько философской несообразности, сколько лабиринтов различных наук — все это лишь загромождает человеческий мозг и отвлекает от отсутствия ответа на главный вопрос. И с чего бы нам, кстати, мочь на него отвечать? Космос безразмерен, бесконечен, а Земля — лишь крупинка, в чьих микроскопических зазубринах завелись мыслящие клетки. И вот одна колония клеток идет войной на другую. Или заражает лживой идеей свою территорию и силой помещает опасный для своего благоденствия вид плесени в резервации — и тот трудится ради выживания, туманной перспективы изредка наслаждаться и размножаться. Я был неправ и приписывал сероликим лишние свойства — они лишь живучие микроорганизмы, научившиеся пугать и эксплуатировать других, неорганизованных и неприспособленных, а вовсе не надмирные злые силы. Надо мной висели толщи пород, я был отъединен ими от своего прошлого, все, кого я любил, были уничтожены, и если даже миллионная часть рудного тела чуть сдвинулась бы, меня бы раздавило как мошку — но мне не было страшно. Ничего не могло быть страшно, кроме бесконечности. Мы с Антоновым и Ковалевым были клетками, которые рвались из-под земли на поверхность. Я догадался, чем всегда были сны — картинами несостоявшегося, фильмом о том, как бы моя судьба развивалась, если бы я выбирал действовать так, а не иначе. Здесь, в грязном штреке, где с каждым днем все сильнее воняло из отхожего места, я обнимал мир, ощупывал Вселенную, и это было не так уж нелепо — я знал, что эту всеохватность, соединенность со всем миром у меня отнять невозможно, и отныне стоял на ней. Поразмыслив, я понял, что если существует какая-то особая русская свобода, то выглядит она именно так.