— Я вашу мушиную троицу на одну ладонь посажу, а другой прихлопну!
Розанов брезгливо поморщил носик.
— Анна Рудольфовна, — серьёзно произнёс Бугаев, — эта антиэстетическая угроза вынуждает меня забыть о всяком к вам почтении.
Поэт сделал шаг к теософке, сам ещё не осознавая своих намерений.
У Минцловой задрожали губы — подступала истерика. Она крикнула хотя и слезливо, но всё равно угрожающе:
— Те, кто за мной, вас сотрут!.. — и, подхватив портфель, выбежала на улицу.
С лязгом и грохотом подлетело ландо: стоя на облучке, потрясал вожжами малый в котелке.
— Это он! — закричал, сморщив лицо, Бугаев. — Оправа без стёкол.
Вольский невольно схватился за карман, где «бульдог» ждал именно такого отчаянного призыва к действию.
Минцлова протопала с тротуара и рухнула поперёк кузова, между сиденьями, заставив его закачаться на рессорах. Возница гикнул. Ландо умчалось.
* * *
— Минцлову нельзя отпускать! Покуда она не обезврежена, русская словесность в опасности! Куда она могла отправиться? Боря, — теребил рукав поэта Розанов, — подайте нам идею!
— В Москву.
— Почему?
— Она всегда отдыхала там от столичной суеты, — слабым голосом ответил Бугаев.
— Значит, и нам — на вокзал, — устало обронил Розанов.
— После давешнего столкновения «колоде» отдых понадобится, — вставил Вольский.
— Круги… Надо взять круги! — вспомнил Василий Васильевич.
— Зачем же?
— Разумеется вернуть Воднику и потребовать назад деньги! — сказал Розанов.
Вольский осклабился:
— Что-то мне подсказывает… Водник живёт за счёт заказов Минцловой. Разорить хотите?
Впрочем, расходовать на это время не было никакой возможности. Собрались на вокзал. Бугаева усадили в пролётку посередине.
Ехали по Лиговке, когда философ нарушил молчание:
— Я внутри сознания постоянно слушаю райские напевы.
— И что, не мешает? — с живостью спросил Вольский.
— Напротив! Мысли как кристаллические иголочки. Умственная свежесть, хоть бы и полночь. Голова почти никогда не бывает больной. Да я же писал где-то в «Листве» про себя! А как вам наблюдение: когда Минцлова витийствовала, моя музыка сфер усилилась, заглушая пагубные речи.
— Потрясающе!
Василий Васильевич поспешил умалить себя, не расслышав скепсиса в реплике меньшевика и приняв её за подлинный римский сестерций:
— Есть таланты много более удивительные. К примеру, «слёзный дар», описанный Достоевским.
— Это когда без слёз не взглянешь? — невозмутимо поинтересовался Бугаев.
— По сути точно, а по тону — издевательство.
Розанов поджал губы.
Прервав затягивающееся молчание, Вольский спросил:
— Откуда оно у вас?
— От Бога, Коленька, — смиренно ответил Розанов.
Вольский начал:
— Я как материалист…
Не дожидаясь атеистического извода, Розанов поспешил сказать:
— У меня — ангельские хоралы, Николай Владиславович — материалист и потому для атак Минцловой непробиваем, а вы, Боринька, как выстояли?
— Я тоже в некотором роде обладаю даром убеждения, — гыгыкнул Боря.
— Заговаривания, — поправил Вольский. — Своеобразный гипноз.
— Господа, это совсем не сложно. Я лишь повествую о своей жизни, а слушателям становится плохо. Видали тюремщика, сникшего от моих рассказов? — напомнил Бугаев.
— Эк нам повезло, что встретились такие, не обделённые талантами, — подвёл итог Розанов.
Мелькали экипажи, вокзал ждал впереди.
— Вам не кажется, что с окружающим нас миром что-то недоброе происходит? — прищурился Василий Васильевич. Вольский помотал головой. — Посмотрите внимательно по сторонам.
Вдоль стен крались какие-то захожие косматые чухонцы с несообразными узлами. Чудилось: из домовых приямков вытаращили глазки-бусинки страшные подвальные водоплавающие крысы, целят зубами в жилку на шее. В пространство изливался отталкивающего оттенка воздух, будто по забитому пылью воздуховоду из комнаты, в которой взбесилась спиритическая доска.
— Мир как будто обезумливается, — горячо зашептал Розанов. — Культисты, бродяги, попрошаи — всякая ракла повылазила на свет Божий.
— А по мне так всё как всегда, — сказал Боря, чистя ногти.
— Минцлова чинит препятствия.
— Эвон как забегали, тараканы! — кивнул Вольский на городового. — В молодости бывало: на тройке подлетишь к городовому, сгрузишь ему на плечи упакованный в бумагу огромный шар — тыкву приволжскую. Лошадей хлестнёшь и с криком истошным: «Бомба!» улепетываешь. Смеху-то!
Где-то за торцами домов прогремел взрыв и сразу же — ещё один.
Бугаев, ни к кому не обращаясь, прокомментировал:
— Бомба — лавинное деление тяжёлых ядер. Хм, надобно записать в книжечку…
Ход замедлился, коляска стала, как и вся улица. Пролётки замерли впритык, кое-где восхотевшим выбраться пассажирам пришлось бы перебираться с коляски на коляску.
Служивые безуспешно пытались навести порядок.
— Коля, помянули в дурной час, — Василий Васильевич мелко перекрестился. — Ваши шалят?
Вольский нервно засмеялся:
— Шутите!
— Конечно, шучу! Личарды Минцловой прикрывают её отступление.
— А вы не чересчур ли демонизируете теософскую тётку?
Уличный мальчишка принёс весть:
— Взрывчатую коробочку на мостовую кинули!
— Без жертв?
— Обошлось!..
— Слава Богу!
Ветер выдул со стороны вокзала облако тетрадных обрывков. Оно надвигалось неумолимо, как альбиносная стая огромной, перезревшей саранчи. И вот листики, как живые, тревожно затрепетали кругом. Целое мгновение лебединая песня растворяющихся в городе клочков исписанной бумаги затмевала все иные звуки.
Розанов взял прилетевший ему на колени обрывок.
— Рукописи! Целый короб с шедеврами развеяла. Эх, никогда не узнаем… — Василий Васильевич ловил листики и жадно вчитывался. — «Такой горб, будто постоянно таскал на спине детский гроб». Страсти какие! «С мукой неутолимого голода запустил обе руки в шёлковый кошель, в самый пар, сжал пышные караваи». Неуёмный импрессионизм порой рождает двусмысленности. «Хоть молочным поросёй ему по мордасям стегай. Как с гуся вода». Крестьянская проза, верно. А вот ещё, декаданс: «Это — я… Я гублю без возврата…»
— Эге! Последняя фраза — из моего черновика к «Лакированной карете»! — беззаботно сказал Боря. — Всё равно хотел начать сызнова. Оставьте, пусть летит.